В дверь стучали чуть настойчивей.
– Просыпайтесь, у меня для вас новость. Откройте, прошу вас.
Чертыхаясь, я набросил покрывало на блевотину, встал и открыл дверь. Пани Гловска совершенно преобразилась, если утром она выглядела как старая фронтовичка, то сейчас… Вместо расхристанной ночнушки и пиджака, на ней было строгое чорное платье с элегантным кружевным воротничком, седые волосы аккуратно подобраны и даже лицо её – ещё утром носившее то единственное неизгладимое выражение, свойственное беспощадному племени вахтерш – сейчас это было лицо благородной дамы, проницательное, умное, вдумчивое. В одной руке пани Гловска держала керосиновую лампу, а во второй поднос с фруктами – нарезанными сочными яблоками и грушами на фарфоровой фруктовнице. Увидев меня, пани Гловска нахмурилась.
– Позвольте войти.
– Да-да, разумеется, – стыдливо пробормотал я.
Пани Гловска поставила поднос на стол, окинула номер взглядом и покачала головой. Затем она подняла лежащий на полу графин и отнесла его на место. Грациозно ступая по комнате словно балерина, она начала говорить.
– Полагаю, вам довелось иметь неудовольствие познакомится с Графинчиком. Что ж, я должна объясниться. Вы, наверное уже задались вопросом, зачем я живу в этой меркнущей гостинице. Она стара и больна, она избегает солнца, будто древний бледный вампир. В Хротне многие здания когда-то померкли, вы ещё сами убедитесь. Этой гостинице повезло, потому что у неё есть я. Мы были вместе ещё до того, как померкли дома. Я – бывшая графиня из рода Гловских, наш род был богатым и весьма уважаемым в Хротне. У нас было имение за городом, в сказочном лесу, на берегу речки Комарыхи. Каждое лето наша семья проводила в имении, а зимовали мы обычно в одном из принадлежащих нам домов в городе. Как-то осенью в город приехал табор странных людей. Они сказали, что есть люди красные и люди белые. И белых надо убивать, а если ты бесцветный, то должен убить белого и тогда от крови убитого станешь красным. И начался масакр. Нашу семью, как и многие другие, объявили белыми и тех, кого они застали в городе, зверски замучили. Я же, вместе со старшим братом, по случайности в ту пору оказалась в имении. Но и за нами пришли бесцветные – наши вчерашние добрые соседи. Брата схватили, связали руки и долгие часы подтапливали в Комарыхе, вытаскивая из воды, как только он терял сознание, а меня заставили смотреть на это. А когда он совсем захлебнулся, тело его так и оставили в воде, оно уплыло вниз по течению и никогда не было предано земле. Я тогда была совсем молода и красные решили, что я искупила свою вину смертью семьи, и у меня есть шанс начать новую жизнь. Я устроилась швеей на Комбинат и прожила так большую часть своей жизни. Призрак моего брата стал появляться там, где люди пили из графинов, и предлагать им воду из Комарыхи, которой наглотался перед смертью, превращая её в самогон. Теперь он совсем спился и стал не графом, а так – Графинчиком. Но я всё равно люблю его, и в каждом номере расставлены графины, чтобы он мог жить здесь, когда захочет. Он дал мне обещание, что не будет беспокоить гостей, но, как видите, не сдержал своего слова. Прошу, примите мои извинения.
Я пробормотал, что, мол, да, конечно, ничего страшного. Пани Гловска остановилась возле окна и продолжила:
– В Хротне много призраков. Там, откуда вы приехали водятся призраки?
Я пожал плечами:
– Я не помню…
Пани Гловска улыбнулась и кивнула.
– В любом случае, что бы вам ни наплёл сегодня Графинчик – не верьте ему. Вообще никому не верьте в этом городе.
– Даже вам?
– А это сами решайте… Да, мне прислали записку с нарочным – ваша сегодняшняя встреча перенесена на завтра. Они очень просят извинить их и желают вам приятно отдохнуть этим вечером. Может быть вам прогуляться, посмотреть город, а я пока приберусь здесь.
Я посмотрел на проступившее на покрывале пятно и покраснел. Пани Гловска перехватила мой взгляд.
– Не беспокойтесь, это моя работа, я привыкла. Обязательно скушайте хотя бы грушу, это освежает. Примите душ и идите гулять, я буду внизу.
Она прошагала к двери и была уже на пороге, когда я окликнул её.
– Пани Гловска, а вы – красная?
– Я – сиреневенькая. Всегда была и всегда есть – сиреневенькая, – строго и с достоинством ответила она и вышла, закрыв дверь.
И когда неизбежная чахоточная паркетная соната в коридоре отзвучала, я остался один на один с подслеповатым зеркалом, потухшим окном, сонмом призраков давно умерших хротненцев, ворохом вспятей, необставленной собственной жизнью в старомодно обставленной комнате, блевотиной на кровати, отложенными на завтра такими милыми голубыми глазами и синим путеводным свитером, с предстоящей прогулкой не то по городу, не то по приговору. Я хотел бы стать этим конкретным надежным, безвариантным, обречённым на деревянность и угловатость гробоподобным гардеробом, или глупым щенком; я предпочел бы слушать как изнутри меня медленно и неумолимо гложет жучок-короед и сосёт, и целует душевно Toxocara canis и знать только такие деревянные сучковатые или щенячьи хлопоты, но не совесть, но не самость. Я хотел бы с гордостью заявлять: я всегда был – имярек из палитры, я не полутон, не оттенок, не пастельная полууверенность, не акварельный несмелый потёк – я бы был чорным грифельным злым карандашищем, и меня бы выбирали из коробки, чтоб нарисовать чорта, ночь или безответную любовь. Я наверное даже хотел бы навсегда поменяться местами с Графинчиком, жить в пьяных сомнабулических циклах, быть цитатой без автора и глотать переглотанное, и пугать, и запутывать постояльцев, и превращать воду в комарыхинский бимбер, и каленой антропософией изничтожать постмодернизм, и одного хариуса чудесно перевоплотить в тридцать пять форелей, и по обочине цирка гонять карликов с накладными носами, быть Пьеро в бесконечной инфернальной некроклоунаде, но зато быть и братом пани Гловской, и знать о её заботе, и иметь свое место в не-месте, и графинчики в каждом номере, и память. Я бы без промедления поменялся местами даже с этой промозглой агонизирующей доходягой-гостиницей, я бы кашлял, мерцал, изрыгал, отхаркивал, меркнул и угасал, и пани Гловска спускалась бы и поднималась по моим ступенькам, и я согласился бы даже на легкомысленную неоновую кокардку на черепичной крыше, и чтоб текли потолки, не текло электричество, воспалённые окна слезились, но только бы не быть собой больше, не угадывать, не выбирать, не происходить, не решать, не придумывать. Я хотел бы стать прирученной вещью, хоть големной глиняной свистулькой, хоть атомом радия, хоть стереоскопической открыткой из ГДР или фигурной отверткой, хоть индейской погремушкой с человеческими зубами, хоть скальпом Гойко Митича, хоть старой открыткой из Аргентины с белозубой Одри Хепберн, похороненной под тройным слоем обоев, хоть контурной картой для двоечников, хоть закрашенным на заборе стыдливыми нематематиками интегралом – всё ж полезнее и всё ж затейливее и понятнее, и веселее, чем сорвавшийся с цепи Цербер совести, чем фото в паспорте, чем когда моя мама в параллельном другом измерении, отец на сорочинской ярмарке или далекой войне, а меня прямо тут и сейчас жалят страшные болючие осы и хочется на горшок. Я здесь был или не был раньше – разве это хоть сколь-нибудь важно? Превратите ж меня, раскудесные маги-волшебники, всемогущие деды морозы, шапокляки-шептуньи, знахарки, превратите в дверную послушную ручку или девичий гребень. Пусть чудесно повиснут на шее те, не нашедшие меня в детстве боксерские перчатки. Так живут миллионы, так существуют хикки, так умирают полевые цветы, так лишаются красоты.
И это я так не пьян, это я так жив.
Надо выйти, сменить декорации, прямо сейчас – гулять по вечернему Хротне. Нагулять аппетит, нагулять смысл. Пройтись. Освежиться.
В ванной комнате кран, пар, омывание, благоденствие, мыло, чистые руки, Понтий Пилат, скрипящие от крапивного шампуня волосы.
Фаянс, в зеркале профиль, анфас.
Хротна, давай притворимся, что мы видим друг друга в первый раз.