— Ах, дедушка Буйлаш! — вздыхая, говорил Дардаке, устремляя свой взгляд за цепь холмов, в ту сторону, где далеко внизу лежит кыштак. — Знал бы ты, дедушка, сколько накопилось у меня к тебе вопросов! В мой маленький капкан ничего не попадается. Я уже переставляю его на третье место. А что мне делать с хворостом, который я заготовил?
Правда, правда. Он работал несколько дней и сложил девять больших куч хвороста, по числу юрт аила: каждой хозяйке по куче. Это кроме того, что он привозил ежедневно своей матери. Ей все завидовали. Кизяк без хвороста плохо разгорается. Ее просили поделиться, и она кое-кому давала кривую, узловатую хворостину, но делала это неохотно.
Скупость матери была неприятна Дардаке. Сам он готов был поделиться всем, что у него есть. И вот он заготовил дрова для каждой хозяйки. Надо заготовленный хворост оттуда, с горы, перевезти в аил. И хорошо бы одновременно, чтобы все почувствовали себя богатыми. Дардаке давно бы объявил жителям аила, что их на горе ждет топливо, но, правду говоря, побаивался: мать, узнав, что он собирал, ломал и складывал хворост не для своей семьи, а для всех, обязательно рассердится, может даже заболеть от огорчения. Он уверен был, что так и будет, но почему, понять не мог.
Хорошо бы посоветоваться с отцом или с дедушкой Буйлашем! Спросить, что значит свое и чужое. Почему мама не обижается, когда он пасет и общее колхозное стадо, и собственных коров разных хозяев? Ведь он делит свой труд на всех. Но вот разрубили мясо пойманного им козленка, и мама сразу взяла себе лучшие куски, и никто не спорил. Она даже несколько больших кусков мяса завялила и спрятала! Некоторые молча с завистью на нее смотрели, но не сказали ни слова.
Этим летом, проводя долгие часы в полном одиночестве, Дардаке то и дело задумывался над вопросами, которые никогда раньше не приходили ему в голову.
Однажды, сидя на камне, он вспомнил, как в кыштак зимой приезжала кинопередвижка, показывала большой город с высокими домами до самого неба. Дома на улицах стояли впритык один к другому… Когда смотрел, даже не особенно удивился — он следил за поступками людей, ему было интересно, куда и зачем идут люди, о которых была кинокартина. Теперь же Дардаке задумался. Для чего горожане живут так тесно — один над другим? В Москве даже поезда загнали под землю — наверху для них не осталось места. Он легко запоминал все, что рассказывали ему учителя, и отвечал на вопросы почти всегда правильно. Однако это вовсе не значило, что чуждый мир городов был ему понятен. Он, например, знал, что часть того скота, который пасется в горах, переходя с одного луга на другой, осенью будет сдана заготовителям. Быки, телки и яловые коровы отправятся в долины, там их погрузят в вагоны… Паровоз, который он тоже видел только на киноэкране, потащит состав на мясокомбинат. И мясо, и кожа, и рога, и копыта — все пойдет в дело, все переработают, чтобы накормить, одеть и обуть людей. Как будто все понятно, но вдруг выскакивал вопрос: «Сколько быков, коров, баранов съедают города? Сколько съедает каждый человек в отдельности?» Дардаке довольно хорошо и быстро умел считать и, вспомнив, что в Москве несколько миллионов жителей, пришел в ужас от того, как много нужно, чтобы прокормить всех. От ужаса он легко переходил к восторгу.
Одни размышления рождали другие. Он начинал чувствовать себя кормильцем людей, ощущал общность между своей жизнью и жизнью тех, кто толпился в городах, за сотни и тысячи километров от гор, где он бродит со своим стадом. Все это поражало воображение Дардаке, и он смотрел кругом, надеясь хоть кого-нибудь увидеть, чтобы поделиться своими открытиями и размышлениями. Над ним летали птицы, в траве стрекотали кузнечики, попискивали сурки, пробегал в хвое барсук, проносилось по гребню горы стадо архаров, иногда налетал холодный ветер или всю котловину затягивало туманом… Он спускался поближе к стаду, то и дело покрикивая, чтобы коровы знали, где их пастух.
Так час за часом, день за днем… И поговорить не с кем!
И вот однажды отошел Дардаке от своих коров и от нечего делать стал изо всех сил кричать песни. Казалось, что, чем громче он поет, тем получается красивее. Ему нравилось, что горы и лес возвращали песню, повторяли и усиливали. Когда был он совсем маленьким, покойная бабушка учила его петь и хвалила, если он старался. Но со смертью старушки не осталось любителей его пения — ни отец, ни мать, ни соседи не ценили его способностей. Стоило открыть рот, все затыкали уши и ругались: «Перестань сейчас же, негодный мальчишка!» Только во время войны никто не мешал. Когда отец уехал с рабочим батальоном, а мать насунула прямо на платье отцовские старые штаны и с утра до позднего вечера пропадала в поле, Дардаке, приходя из школы, набивал пузо холодной картошкой и принимался во весь голос выводить на высокой ноте:
Если взгляну в окошко,
Вижу почки на тополях.
Когда вспоминаю отца,
Слезы так и брызжут из глаз.
Нет, он не плакал. Холодно было в кибитке, голодно, пыльно и скучно, однако он пел, а не плакал. Кто сочинил слова этой простой песенки? Все мальчишки и девчонки ее повторяли, у всех отцы ушли на войну или на трудовой фронт.
Ах, тогда много пели! Недаром, наверно, говорится, что женщина в горе всегда певунья. В полях, в огородах, на пастбище, в одиночку и собравшись вместе, пели в годы войны и женщины и дети.
Вот и сейчас Дардаке затянул песню того времени:
Красноармеец родимый,
Пусть твои дела идут хорошо.
Разори гнездо подлеца,
Что затеял войну.
Дардаке даже глаза зажмурил, чтобы лучше и громче петь. Уж так он старался, надрывался изо всех сил: думал, что каждому, кто услышит, должно понравиться его пение. И вдруг услышал надтреснутый голос старого Буйлаша:
«Не пой так протяжно, сынок! Не терзай мой слух страшным словом „война“! Столько бед принесла людям — лучше ее не вспоминать. Двух сыновей взяла у меня и любимого зятя. Единственная моя дочка Сайраш в молодые годы стала вдовой и с крохотной своей Зейной переехала из столицы в наш дальний кыштак… Не надо, не пой военных песен, Дардаке, храни их в сердце, но не досаждай нам тяжелыми воспоминаниями. Лучше пой о веселье, о счастье, о радостях людей…»
Открыл глаза Дардаке, хотел кинуться на грудь старику — так он по нему соскучился. Но что такое — нет никого… Неужели почудилось? Да, так бывает с теми, кто долго ходит в горах один. Мерещатся голоса близких людей. И то, что слышал неделю и месяц назад, повторяется, будто сказанное вслух. От многих старых пастухов известно было Дардаке об этом. Иначе бы испугался. Но все-таки удивительно! Вроде бы как живой рядом стоял дедушка Буйлаш.
«Эх, — сказал себе Дардаке, — если и нет его здесь, значит, хочет издали услышать. Спою-ка я по его заказу веселую песню».
И Дардаке влез на высокий камень. Он даже приподнялся на носках, чтобы громче получилось и сильней. Вот уж он запел так запел! Чуть пополам не треснул от натуги:
Мягкий бархат — волос твой,
Колокольчик — голос твой,
Ты расти, расти большой,
Жеребенок милый мой!
Тут раздался громкий возглас:
— Молодец, парень, хорошо поешь!
Повернувшись на голос, Дардаке увидел, что весь северный склон горы усеян белыми и серыми пятнами. Это стадо овец перевалило сюда через гребень. А вот и чабан скачет, изо всех сил подхлестывая свою коротконогую, редкохвостую клячу. Да нет, не чабан, а помощник чабана — сын его Чекир, вот кто скачет с горы. Дардаке обрадовался, помахал ему рукой, но Чекир вихрем налетел, сорвал с его головы войлочный колпак, засунул себе под колено.