Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Он не думал об этом, непрерывным напряжением он заглушал все мысли. Он чувствовал: да, я могу уйти каждую минуту, дверь открыта, цепи можно порвать, но для этого надо принять тяжелое решение, решиться на трудную жертву! Поэтому лучше не думать об этом, лучше не думать! То решение, которого Буркгардт ждал от него, и к которому он сам втайне, быть может, уже склонялся, засело в его душе, как пуля в теле раненого; вопрос был лишь в том, выйдет ли она вместе с гноем наружу, или же, постепенно обволакиваясь, крепко прирастет внутри. Что-то нарывало, было больно, но еще недостаточно больно: еще слишком сильна была боль, которой он страшился от требуемой жертвы. Таким образом, он ничего не предпринимал, прислушивался, как горит скрытая рана, и втайне с отчаянным любопытством ждал, чем все это кончится.

Среди всего этого смятения он писал большую картину, с планом которой долго носился и которая теперь вдруг сильно захватила его. Мысль о ней появилась у него еще несколько лет тому назад и вначале увлекла его, но затем замысел стал казаться ему все более пустым и аллегоричным и, в конце концов, сделался противен. Но теперь картина вдруг ясно предстала перед ним, и он принялся за работу под свежим впечатлением этого видения, не ощущая больше аллегоричности.

Это были три фигуры в натуральную величину: мужчина и женщина, чуждые друг другу и поглощенные каждый своими мыслями, а между ними играющий ребенок, радостно-тихий и не подозревающий о тяготеющей над ним туче. Личный характер картины был ясен, но мужчина и женщина ничем не напоминали художника и его жену, и только ребенок был Пьер, изображенный несколькими годами моложе. Этого ребенка он написал со всей прелестью и благородством своих лучших портретов; фигуры по обе стороны сидели в застывшей симметрии, суровые, страдальческие образы одиночества. Мужчина, подперев голову рукой, погрузился в тяжелое раздумье, женщина вся ушла в страдание и тупое оцепенение.

Камердинеру Роберту приходилось в эти дни не сладко.

Верагут сделался необыкновенно нервен. Он не переносил во время работы ни малейшего шума в соседних комнатах.

Тайная надежда, со времени посещения Буркгардта ожившая в Верагуте, горела, точно пламя, в его груди, сжигала угнетенность, обращая ее в упорство, и окрашивала ночью его сны манящим и волнующим светом. Он не хотел ее слушать, не хотел ничего о ней знать, он хотел только работать и ощущать в своей душе спокойствие. Но спокойствия-то он и не находил. Он чувствовал, как тает ледяная кора его безрадостного существования и колеблется весь фундамент его жизни, в сновидениях ему представлялась его мастерская, запертая и опустелая, представлялась жена, уезжающая от него; но она забирала Пьера с собою, и мальчик протягивал к нему тонкие ручки. По вечерам Верагут часто часами сидел один в своей неуютной маленькой гостиной, углубившись в созерцание индийских фотографий, пока утомленные глаза не смыкались сами собой.

Две силы жестоко боролись в нем, но надежда была сил, нее. Все снова повторял он себе свои разговоры с Отто, все неудержимее пробивались все подавленные желания и потребности его сильной натуры из глубины, где они столько времени пролежали, застывшие, в плену, – и перед этим весенним напором пробудившихся сил не могло устоять старое больное заблуждение, что он уже старик, которому остается только как-нибудь дожить свой век. Глубокий, могучий гипноз смирения был сломлен, и сквозь отверстие толпой врывались бессознательные, инстинктивные силы долго сдерживаемой и обманываемой жизни.

Чем яснее звучали эти голоса, тем боязливее сжималась душа художника в болезненном страхе перед окончательным пробуждением. Все снова судорожно закрывал он ослепленные глаза и, содрогаясь всеми фибрами, противился необходимой жертве.

Иоганн Верагут редко показывался в господском доме, он обедал и ужинал у себя в мастерской и почти все вечера проводил в городе. Если же ему случалось бывать в обществе жены или Альберта, он был тих и кроток и, казалось, забыл всякую враждебность.

На Пьера он, как будто бы, мало обращал внимания. Обыкновенно он заманивал ребенка к себе, по крайней мере, раз в день и оставлял его у себя или гулял с ним в саду. Теперь бывали дни, когда он даже не видел мальчика и не спрашивал о нем. Если мальчик попадался ему где-нибудь на дороге, он задумчиво целовал его в лоб, печально и рассеянно заглядывал ему в глаза и шел дальше.

Однажды после обеда Верагут зашел в каштановый сад. Был теплый, ветреный день, чуть накрапывал косой теплый дождь. Из открытых окон дома доносилась музыка. Художник остановился и прислушался. Пьеса была ему незнакома. Она звучала чисто и серьезно и поражала своей строгой, стройной и гармоничной красотой. Верагут слушал с задумчивой радостью. Странно, в сущности, это была музыка для стариков, в ней было что-то осторожное и мужественное, и ничто в ней не напоминало вакхического опьянения той музыки, которую он сам когда-то в юности любил больше всего.

Он тихо вошел в дом, поднялся по лестнице и без доклада, бесшумно вошел в гостиную, где его приход заметила только фрау Адель. Альберт играл, а его мать стояла у рояля и слушала. Верагут сел в ближайшее кресло, опустил голову и стал неподвижно слушать. От времени до времени он поднимал глаза и взглядывал на жену. Она была здесь у себя дома, в этих комнатах она прожила тихие, полные разочарования годы, как он напротив, у озера, в своей мастерской, но у нее был Альберт, она шла вперед и росла вместе с ним, и теперь сын был ее гостем и другом, и чувствовал себя у нее дома. Фрау Адель немного постарела, она научилась смиряться и довольствоваться малым, ее взгляд сделался твердым, а рот немного сухим; но она не потеряла корней, она твердо и уверенно двигалась в своей собственной атмосфере, и в этой атмосфере росли и сыновья. В ней было мало размаха и не слишком много порывистой нежности, ей недоставало почти всего, что ее муж искал и чего ожидал от нее когда-то, но ее окружала атмосфера тепла и уюта; в ее лице, в ее манерах, в ее комнатах было что-то твердое, определенное, здесь была почва, на которой дети могли расти и преуспевать.

Верагут с удовлетворением кивнул головой. Здесь не было никого, кто мог бы что-нибудь потерять, если бы он исчез навсегда. В этом доме могли обойтись без него. Он может построить себе мастерскую где угодно, в любом уголке света, и окружить себя деятельностью и жаром работы, но никогда эта мастерская не сможет быть родиной ни для кого. В сущности, он знал это давно, и это было хорошо.

Альберт перестал играть. Он почувствовал или увидел по взгляду матери, что в комнате кто-то есть. Он обернулся и изумленно и недоверчиво посмотрел на отца.

– Здравствуй, – сказал Верагут.

– Здравствуй, – смущенно ответил сын, подходя к нотному шкапу и начиная рыться в нем.

– А вы тут музицировали? – дружелюбно спросил отец.

Альберт пожал плечами, точно спрашивая: «Разве ты не слышал?» Лицо его залил румянец, и он низко нагнулся к полкам с нотами, чтобы скрыть его.

– Красивая вещь, – продолжал отец, улыбаясь. Он отлично чувствовал, как неприятен его приход, и с легким налетом злорадства сказал:

– Сыграй, пожалуйста, еще что-нибудь! Что хочешь! Ты сделал большие успехи.

– Ах, мне не хочется больше, – с досадой ответил Альберт.

– Ну, пожалуйста, без отговорок. Я прошу тебя!

Фрау Верагут испытующе посмотрела на мужа.

– Ну, Альберт, садись! – сказала она, ставя на пюпитр ноты. При этом она задела рукавом серебряную цветочную корзиночку с розами, стоявшую на рояле, и на блестящее черное дерево посыпались бледные лепестки.

Юноша сел за рояль и начал играть. Он был смущен и раздосадован, и играл, точно отвечая скучный урок, быстро и невыразительно. Отец несколько времени слушал внимательно, затем впал в задумчивость и, наконец, внезапно встал и бесшумно вышел из комнаты еще прежде, чем Альберт кончил. Уходя, он слышал, как юноша яростно ударил по клавишам и оборвал игру.

– Они и не почувствуют моего отсутствия, – думал художник, спускаясь по лестнице. – Боже, как далеки мы друг от друга. А ведь когда-то мы все-таки были чем-то вроде семьи!

14
{"b":"849586","o":1}