— Кавалерам привет!
Он не сообразил в первый момент, о чем это она, и покраснел до ушей.
— А чего же не при параде? Я думала, ты засияешь на всю хату, — бросила она, расхаживая босиком и заглядывая под стулья: разыскивала тапочки.
— Ну… Чего издеваешься?
— Тю, дурной, — удивилась девушка. — Я, если бы мне дали, так хоть первую неделю поносила бы.
Лина вошла в свою комнату, переоделась за шкафом. Эта комната прямо снилась ему, казалась необыкновенной, хотя на самом деле все там обычное, из универмага и культмага, только на кровати горкой подушки: большая, поменьше, еще меньше и совсем маленькая.
И вот уже Лина вышла из-за шкафа — в синенькой кофточке, узкой тесной юбке, по-домашнему близкая, простая и обольстительная. Остановилась посреди комнаты, расчесывая волосы. Они у нее черные, как вороново крыло, и разделены строго на пробор, спадают на обе стороны блестящими крыльями, а сзади схвачены шпильками.
На белом экране окна четко рисовалась линия ее шеи, острая грудь и вся фигура, такая чистая, такая манящая и недоступная, у него сердце замлело. Он не смел даже помыслить, что она может принадлежать ему. Только чувствовал, сколько значит для него одним тем, что живет на земле, что говорит с ним, иногда улыбается ему.
Потом Лина ужинала на кухне, а он сидел и ждал. Ее имя пело в нем, любимое имя — как запев в песне. Это имя было в их краю очень распространенным. Его завезли из далекой революционной Испании вместе с испанскими детьми, и символизировало оно тогда нечто героическое: девичью песню сквозь огонь и кровь… Им называли внучек старые большевики и партизаны гражданской войны, а потом — учителя и врачи своих детей, пока оно не стало обыкновенным. Самым обыкновенным для всех, кроме Володи. Больше о Лине он ничего не знал. Хотя и жил по соседству. Знал еще, что она работает в звене льноводов, а сейчас, зимой, учетчицей на ферме и собирается поступать в педагогический институт на заочное. Но почему не поступала на в прошлом, ни в позапрошлом году — не мог понять. Этого, наверно, не знал никто, кроме самой Лины я Василя Федоровича. Но, наверно, и она не смогла бы объяснить толком. Просто она очень уважала дядю, хотела, чтобы и в мыслях никто не смог упрекнуть его, что чужих детей он агитирует оставаться в колхозе, а своих послал учиться. Между ней и Василем Федоровичем об этом не было сказано ни слова, наоборот, тот говорил не раз, что именно ей надо учиться, а в душе был безмерно благодарен ей, и это был один из тех мостиков, которые соединяли их, вносили в их жизнь какую-то добрую тайну.
Володину мечтательность разбила Лина:
— Надеялась, хоть в руках подержу твой орден. И чего вы такие — и ты и батька… Он тоже в ящике держит, поглядеть не дает. Чаю хочешь? Бери яблоки… Магазинные, своих нету. — И засмеялась.
И он знал, почему она смеется. Ей было приятно это воспоминание. Как-то осенью парни звали их с Олей, сестрой, гулять, они не вышли (не пустил отец), и парни из мести обтрясли в саду яблони. Василь Федорович вышел утром в сад, а в траве лежат и шафраны, и курские ранеты, и путинки — обтрясли все деревья, хотя и не взяли ни яблочка. Ох и сердился Василь Федорович, а девчата втихомолку радовались.
Потом Лина и Володя играли в карты. И он, как всегда, проигрывал. Она сердилась, а он смотрел на нее, и глаза его светились бессмысленным обожанием. Лина видела это, но уже почему-то не радовалась и боялась над этим подшучивать. Она провела ладонью по его щеке, и это прикосновение было теплым и нежным:
— Ну, чего смотришь… В карты гляди.
Заморгал белыми ресницами, уставился в карты, но не видел ничего. Сегодня Лина добра и приветлива с ним, по-особому приветлива. Он был почти счастлив, но какая-то тревога бередила душу, шептала о зыбкости, непрочности этого счастья. Сколько раз она бесцеремонно, почти грубо, выгоняла его: иди, мне надо читать, иди, я устала, — и он, вздыхая, уходил. Но сегодня она словно бы вознаграждала за все. Сегодня была ласкова, тиха и даже не шпыняла, как раньше.
Она была добра, потому что… ждала, знала: сегодня на танцах должно что-то случиться, хорошее а ужасное. И от одной мысли у нее звонко и часто колотилось сердце. Она ждала еще на прошлой неделе, но почему-то этого не случилось. Ее глаза помнили глаза другие. Ее взгляд хранил другой взгляд. Восхищенный, как будто что-то открылось ему — и этим открытием была она, — но не наглый, хоть и не робкий. Больше всего ей понравилось, что эти глаза словно бы просили прощения, посмотрев так нескромно, словно укоряли себя, но не сулили покорности. Наверно, с этого и начались их особенные отношения — они всегда начинаются с чего-то, с какой-то точки, только о ней, как правило, забывают, а то и не подозревают. А она помнила… Потом те глаза равнодушно смотрели в сторону. Она догадывалась, что равнодушие это показное, что они по внутреннему велению не смотрят на нее. Но все время помнят о ней, недаром так вздрагивают крутые черные брови. Сегодня он будет смотреть на нее опять. И что-то произойдет. Он такой… красивый и спокойный. И немного странный. Гордый или высокомерный? У него высокий лоб и кудрявые волосы. Они спадают почти на глаза. Тося сказала — патлы. Пускай… А потом он все-таки посмотрел на нее прямым смелым взглядом. И она почувствовала волнение. Такого с ней еще не бывало. Никто так не смотрел на нее. И не отворачивался так равнодушно. Странно, что она до сих пор не знакома с ним. Он живет у бабушки Сисерки. Работает виноделом. Даже смешно. Виноделом был дед Шевелий… Смешной и чудаковатый старик. Однажды на рыбалке так азартно размахнулся удочкой, что вырвал крючком из своих зубов трубку — искры полетели. А теперь дед не слазит с печи — у него ревматизм. Раньше Лине казалось, что виноделом может быть только старый человек. А нынче виноделом этот парень… Валерий. Представила его с дедовой трубкой в зубах и чуть не рассмеялась. И чтоб дым вот так — паф! О нем можно было бы расспросить Володю. Это он привез Валерия в их село. У Валерия отец доцент, а мать умерла, и отец женился на молодой продавщице, а Валерий ушел из дому, бродил с геологами где-то на Памире, а потом поехал на целину. Там они сошлись с Володей, земляки-черниговцы, и Володя позвал его сюда. Так рассказывал сам Володя. Больше она про Валерия ничего не знала. Тогда ей было все равно, а теперь что-то словно бы запрещало выпытывать у Володи. И они играли и играли в карты…
Потом за ней забежала Тося, соседка, светловолосая хохотушка, и они все вместе отправились в клуб. Володя всегда покупал билеты Лине и ее подругам и потихоньку совал в руку. Он знает, что девчата смеются над этим и, смеясь, заставляют Лину брать билеты, а сесть рядом с ней в зале ему удается не всегда: возле Лины вечно садится кто-нибудь другой и провожает до дому, а он плетется сзади, потому что живут они на одном конце села.
Но сегодня, когда Володя направился к кассе, Лина стала впереди него и взяла билет себе, Тосе и ему, он пытался отказаться, но они с Тосей подхватили его под руки и повели к дверям. Володя ужасно смущался и радовался, хотя ему непонятны были веселая нервозность Лины, ее беспричинный смех.
После кино начались танцы. В большом зале с портретом Горького на стене, — наверно, кто-то считал великого писателя заядлым танцором, — сначала запустили что-то бешеное и танцевали только две пары: Клавка и Лиза с приезжими из Чернигова электриками, что тянули от станции линию электропередачи. Клавка в джинсовой юбке наступала на своего парня, дергалась, будто ненормальная, пока не принялись свистеть трактористы и шоферня. Их место занял Танго, был он под хорошим градусом (захмелев, он всегда исполняет одно старомодное танго, которое высмотрел в каком-то фильме и которое прилипло к нему прозвищем), шатался в одиночку в пустом кругу, выламывался, дурил: надеялись, что он уйдет или заснет на стуле, но он не уходил, ему льстило внимание парней и девушек, а прогнать Танго не решался никто: сегодня прогонишь, а завтра встретит в темном переулке… Он уже отсидел полтора года, и тюремные харчи ему не в новинку. Молодежь стала расходиться, когда из толпы вышел высокий хлопец в коротком демисезонном пальто и остановил Танго за плечо: