— Чем я могу тебя утешить? На мой взгляд, тоже несправедливо, что каждая новая человеческая волна смывает предыдущую. Для чего?
Валерий подумал, что этот крутолобый председатель значительно тоньше, чем ему казалось.
— Давай я отвезу тебя.
Валерий отодвинулся, и Грек почувствовал, что сам он — только здоровый мужик да еще отец Лины, которая отказалась от этого больного парня пускай по наговору, пускай по воле самого парня, благородного и мужественного. Да, мужественного, потому что не воет, не бьется головой о стену, даже не просит сочувствия, а что враждебен к нему, к Греку, так это справедливо. Ох, как ему хотелось сделать что-то хорошее этому мальчику, но мысли вязли в паутине, которой опутана молодая жизнь.
Словно бы в ответ Валерий сказал:
— Вот сад шумит… А мне — все равно. Мне ни к чему… длить свое существование.
Он оказал это просто, но прозвучало оно для Грека укором, горьким укором, хотя его вины тут не было. Хотя Валерий смотрит на него, как на врага, да, на врага, ведь это они быстренько выдали Лину за другого.
Василь Федорович сидел с тяжелой душой, а сад под ветром шумел жизнерадостно, и разлогая, в широких листьях ветка подносила недозрелые, но уже розовеющие яблоки к самым их лицам. Наверно, поэтому он не нашел других слов, кроме самых общих, — о необходимости лечиться от любой болезни, об успехах современной медицины. Валерий молчал. Василь Федорович исчерпал весь запас надежных аргументов, махнул рукой и ушел.
И всю дорогу видел перед собой молодой сад и одинокую фигуру и чувствовал, как рвется сердце.
Долго расхаживал по дому, голову ломило. Фросина Федоровна ушла куда-то по вызову. Зинка гоняла по улице, Лина, пришедшая недавно, что-то разыскивала в своей прежней комнате.
— Слушай, дочка, — сказал он, становясь на пороге. — Может, я делаю великую глупость… Но пускай лучше глупость, чем обман. Один раз это уже случилось. И вышло что-то не то… — Грек потер подбородок, а Лина отложила книжку и смотрела на него снизу вверх испуганно. — Я не знаю, как тебе быть… Ничего я не знаю. Но не сказать не могу. Да и ты все равно узнаешь и проклинать будешь нас, а может, и себя всю жизнь. Неправда — все! Валерий… ну, он не с другой, он тебе не захотел связывать руки. Он болен. Неизлечимо болен. Спрятался на чердаке и пьет какие-то травы да лечится голодом.
Василь Федорович понурил голову.
— Может и помереть там. Потому что при этой хворобе необходимо усиленное питание… Его из больницы ищут… Я вот был у него, да он меня, к сожалению, не послушал.
Наступила такая тишина — в комнате, в ней самой, что Лина слышала, как кровавая змейка обежала ее сердце. И как из темного омута выплыли слова, которые Валерий сказал в последнюю встречу: «Человек одинок. У каждого своя смерть. Никто никому не поможет». Она тогда удивилась, не поняла, приняла это как одно из его высокомерных мудрствований. «У каждого своя смерть!» Никто ему не поможет. Потому что его смерть уже рядом, а ее — кто знает где, она не может этого понять, а если и поймет, если примет его боль как свою, тогда примет и его муку, а он этого не захотел. О боже, какая она глупая, какая жестокая!.. И как он мучается. Мучается из-за нее. И как она его любит! Любит, любит! «Я же его бросила… это хуже, чем измена…»
…Когда Райка пришла в сад, Валерий и Лина сидели в траве обнявшись и что-то быстро говорили друг другу. Оба были заплаканы, хотя уже и не плакали, и словно светились, и было видно, что обрели столько, сколько могут вместить два любящих сердца. Рая постояла и тихо пошла назад.
А они говорили, говорили, казалось, сказали все, но осталось столько несказанного, столько боли, муки, радости, что остановиться не могли. Выплескивали себя до дна, исповедовались в своих настоящих и мнимых грехах, чтобы стать друг перед другом чистыми, чтобы начать все с порога.
— …Наверно, мужества мне не хватило. Решил зажать себя в кулак. Ну, почти ни на что не надеялся. Погибну. Я привык сам по себе. И стал на этом — доведу все до конца. А потом сделалось страшно. Так страшно без людей… Без тебя. И только теперь понял… Я дурак, дурак!
А она смотрела ему в глаза, пытаясь взглядом войти в его душу. Чтобы он понял, почувствовал, что они вдвоем, вместе, что они одно неразделимое целое, что все, что ожидает их впереди, на двоих пополам. Чтобы он не думал, не смел думать, до какой это все будет границы, не думал про эту границу, ведь это значило бы, что его вскоре не станет, она останется без него, пыталась отбросить это и чувствовала, что он тоже отбрасывает, и радовалась, потому что без этого не обрести им счастья ни на минуту. Хотя совсем отбросить эту мысль было ужасно трудно.
— Нам хватит нашей любви. Она спасет нас… — шептала Лина.
— Не надо обманываться. Не надо так обязывать свою любовь. Мы уже один раз обманулись.
— Как ты… холодно, даже страшно.
— Лучше холодно, чем неправда. Прости, я и сам ничего не знаю.
Почему-то она подумала в этот миг об отце, о сестрах, представила, какое было бы для них горе, если бы такое случилось с ней, и снова покатились слезы.
— Если что — тогда и для меня все кончится. Ты не веришь? Я клянусь тебе.
— Ты что?!
— Я знаю, врачи ошиблись. А если и не ошиблись, тогда ты… тогда мы преодолеем. Я буду с тобой…
— Знаешь что, — трезво попросил он, — давай об этом не говорить. Только в крайнем случае. Ты меня поняла? Иначе нам будет еще трудней.
Это было правильно. И она поняла.
— Иначе мы… Ну, будем делать все новые и новые ошибки. А мы и так уже… То есть, не мы, а я… Обманул тебя… Но ты должна знать… Может, и не простишь. Но с Раей у меня было… Когда я заболел… Не знаю, как это случилось. Я переживал ужасно. Хотел тебе открыться. Может, из-за этого и заперся тут.
— Не надо. Я тебе все прощаю.
— Я хочу, чтобы ты простила сердцем.
— Я и прощаю сердцем. И тебе, и Рае. Пускай про нее говорят что угодно. Она хотела мне все открыть. А я не поняла…
Поздно вечером, взявшись за руки, как маленькие дети, заплаканные и притихшие, они пришли на усадьбу Сисерки. Бабки не было дома, они стояли в палисаднике и улыбались друг другу. Лина боялась, что не понравится бабке, боялась, что та прогонит их. Буйно желтела лапчатка, и пионы клонили полные перезрелые головки, и настурция тянулась по жердочке к солнцу. У Сисерки всего клочок земли, но вместо грядок с луком или картошкой она сеет маки и пионы, и ночную фиалку, и стоят они как свидетельство того, что в людях желание красоты не умирает. И Лина подумала, что бабка, которая сеет вместо моркови и лука столько цветов, не может быть злой, она все поймет, простит.
А потом они сидели в старой хате с чисто вымазанным глиняным полом, и сверчком в подполе, и невидимыми за марлевыми занавесками в цветах иконами, и потемневшими фотографиями на стенах. Они пили молоко, а Сисерка сидела, подперевшись рукой, и смотрела. И думала, что все получается так, что дети и внуки приходят к ней в час самой большой беды, но она не считала их корыстными, нечестными, наоборот, считала это велением судьбы и грустным своим обетом. И постелила им чистое, ни разу не стеленное рядно, и посыпала под голову душистых трав.
Греки узнали обо всем на другой день. Фросина Федоровна испугалась, ей почему-то снова вспомнился Стасик, и она подумала, что никто не имеет права насиловать жизнь и любовь другого человека, не имеет права вмешиваться, а она вмешалась и сотворила зло. Да еще какое зло, она не только виновата и уже осудила себя, но боялась, что все станет известно и ее осудят все. Сердце ее чуяло, что тут для нее все запретно, а она не послушалась и вот теперь расплачивается. Она несколько раз подсаживалась к Василю Федоровичу, но тот делал вид, что не замечает ее движения, утыкался в книжку. Это был исторический роман, написанный в конце прошлого века. Грек читал и современных писателей, но мало им верил, потому что все герои казались ему непохожими на тех, каких он знал, другое дело — старые писатели: тех людей, которых они описали, он тоже не знал, но верил, что они были именно такие. Но сегодня он только делал вид, что углубился в события трехсотлетней давности, на самом же деле он думал о жизни своей и Фросиной, Лининой и своих дочерей. Он уже догадывался о тяжкой вине жены, но не хотел об этом говорить. Суд совести, считал он, самый страшный суд, так пусть он состоится без адвокатов и свидетелей.