Литмир - Электронная Библиотека

Только значительно позже Дащенко догадался, что и эта поездка и этот костер не были случайными: тактичный и предусмотрительный Иван Иванович вводил их в новый круг взаимного доверия, дружбы, словно вскоре собирался покинуть их и хотел, чтобы они прониклись уважением друг к другу.

Трижды обошла круг медная, посеребренная чарочка, деревянные, собственного, Грекова, производства ложки исправно черпали из казанка, как и заведено в добром товариществе с давних пор. Дащенко лакомился рыбой, Грек и Ратушный, как истые рыбаки, — наваром.

Василь Федорович отметил, что в Десне рыба перевелась, да и как ей не перевестись, когда летом на берегах народу — что кузнечиков в траве, а по фарватеру одна за другой прут моторные лодки и «ракеты», взбаламучивают воду, как в луже, малек бьется о берег и гибнет. Это его наблюдение. И негде рыбе нереститься, малые речки и ручейки попересыхали, а болота и озера, из которых они когда-то брали начало, люди нарушили.

— Сдается, и вы распахали Твани? — заметил Дащенко.

— Приложил руку. Выполнил указание. Каюсь. Дурной был.

— А какие там зеленя! — словно бы не слышал его Дащенко. — Как-то я проезжал мимо. Скольких людей накормили Твани.

— Сколько ни корми, а все будет мало.

— А что же там росло? Осока. Цветочки мелкие, белые, а под ними неверная топь. Куличок или водяная курочка пробежит…

— Вот-вот, куличок, курочка. Им надо тоже где-то бегать. Природа и их сотворила, не только нас. Без них белый свет не свет. Я эти болотца помню с малолетства. Все помню. И даже беленькие цветочки. И не только я… Возле них выросли мои предки. Наши, сулацкие. Где-то тут ходил оратай с сохою.

В его голове что-то круглилось, росло, но он не мог до конца это осмыслить и потому выражался непривычно и даже выспренне.

— Жаль, конечно, что мы не сберегли соху того оратая. Можно было бы пахать ею землю и сегодня, — подтрунивал Дащенко.

— Неверно, тут дело в другом, — осторожно вмешался Ратушный. — Минувшее, память о нем, даже кое-какие не совсем нужные рудименты входят в будущее и как бы скрепляют его. То, что мы сейчас отрываем — иногда легко, иногда с кровью, — тоже когда-то было передовым будущим или просто сутью тех, чья кровь шумит в наших жилах. Это одна бесконечная нить, которую мы не можем оборвать, хотя было бы безумием и повернуть назад.

— Назад — да, — сказал Грек. — Но, может, пора оглядеться? Чтобы не затоптать окончательно то, что осталось.

— Смотреть под ноги надо, но останавливаться мы не можем, — снова мягко возразил Ратушный. — Это не от нас зависит. Если бы даже и захотели.

— В нас есть нечто… Ученые называют это упрощенно — любознательностью, — прикурил сигарету от головни Дащенко.

— Так, может, зануздать ее, — буркнул Грек. — Хоть на время. Уже есть атомная бомба — и речки взбаламученные. Механтропа вон клепают. Такого, чтобы думал за нас.

— Может быть, до него и не дойдет, а сам человек усовершенствуется, — сказал Дащенко и лег навзничь, подложив под голову руки. — Бессмертие откроют.

— И это не лучше.

— Почему? Боитесь, что оно для всех? И для негодяев, и для паразитов?

— Может, только они им и воспользуются. Да и что это даст? Мы же только себя помнить будем. Ну… раз отлюбил, дважды, трижды. А дальше? Счастье — от сердца, а не от головы, какой бы мудрой она ни была.

— Не весьма прогрессивная философия.

— Возможно. Но… мы сердцем чувствуем, когда нам хорошо. Им любим. А что есть в мире больше любви?

— Можно подумать, этот вопрос стал на вашей повестке жизни сверхочередным? — пошутил Ратушный и таким образом перебил спор. — А ну-ка, признавайтесь, пока не дошло до бюро райкома.

— Если б стал… так никакое бюро меня бы не остановило, — с вызовом ответил Грек. — Но, сдается мне, поздно. Я всегда говорил, у меня — баланс. Дважды я любил — меня не любили, дважды меня любили — я не любил. Брутто-нетто — сошлось точно. — И почему-то подумал про Лиду, и в его сердце шевельнулась то ли жалость, то ли недоумение.

— Что же брутто, а что нетто? — спросил Ратушный.

— Брутто — сама любовь, а нетто — то, что она приносит.

— Что же?

— Ну, всякие нравственные муки…

— На вас это не похоже.

— Если закрутит, человек сам себя не узнает.

— Это правда, — грустно усмехнулся какому-то своему воспоминанию Ратушный. — В юности нам чаще всего выбирает дорогу сердце. Разум, случается, ведет и по лабиринту, ищет лазеек, видит обходные дороги, а сердце рвется напролом. Тогда его легче прострелить, но тогда оно взлетает до высоты необыкновенной. Сколько раз убеждался. Даже во время войны.

— Выходит, надо верить только сердцу? — бросил Дащенко.

— Не всегда, конечно. Я имел в виду сердце доброе, совестливое.

Ратушный сидел, охватив руками колени, а по его большому, со шрамом, лицу блуждали красные отблески. От этого лицо казалось суровым, жестоким. Но Грек знал, что это не так, что уравновешены оба начала и что гармония эта удивительна и постоянна. Уже не впервые Василь Федорович чувствовал себя рядом с этим человеком учеником и, хотя сам давно не терялся перед миром и перед людьми, каждый раз по-новому восхищался Ратушным. Он чувствовал удивительную родственность с ним, которая, конечно, не была родственностью в прямом смысле, просто сказанное Ратушным всегда было настоящим. Сейчас он в разговоре чуть-чуть отдал преимущество сердцу, и Грек догадывался почему, как догадывался и Дащенко. И не только вечер, костер, плеск Десны были тому причиной. Его вела забота о будущем, о них обоих, и становилось понятным, что эта мысль идет от сердца.

— И вот, если после всех этих философий посмотреть на наши дела, — как бы подытоживая, сказал Иван Иванович, — так выходит… не все хорошо выходит. Сегодня мы в границах района умеем и можем многое, покупаем машины в частное пользование, хорошие дома… Асфальтируем тротуары. А скажем, асфальтировать тракторные станы не можем. Вот вам и пропорция. Вперед — назад. И тут думать да думать. И не только нам троим. Где мы движемся вперед, а где — назад… То есть не назад. Но как сделать, чтобы и там и там идти в ногу? И тут всему должно быть место и мера: и традициям, и мечтам, и душевному покою, и отдыху. Наша сила в том, что думаем сообща.

Иван Иванович поднялся, нагреб хворосту и кинул на обуглившийся пень. Мгновенно вспыхнуло пламя, раздвинуло темноту, и оба — Грек и Дащенко — поняли, что это последний на сегодня огненный обряд, прощальный. И стало хорошо от этой вспышки, трескучего огня, который прожигал темноту, и грустно, что уже конец вечера.

Разговор завершался при последних отблесках и был обычным, деловым — посевы, надои, комплекс. Ратушный отправился к машине, Грек и Дащенко на несколько минут задержались — гасили костер. Один черпал казанком воду из речки и подавал на кручу, а другой выливал. Мгновение еще постояли рядом, белый пар валил из-под ног, легонький ветерок отвевал его в сторону речки.

— Скажите, Василь Федорович, — спросил Дащенко. — Вы уверены, что ваш отец погиб вместе с другими?

Это было так внезапно, будто Грека ударили из темноты, он хотел ответить язвительно, зло, но подумал: если Дащенко спросил вот так, в неофициальной обстановке, у костра, так не для того, чтобы обидеть. Что же заставило задать этот вопрос?

Дащенко опередил его:

— Пришло письмо. Я понимаю, момент выбран для вас сложный. Высекаете на камне имена.

— Письмо анонимное?

— Не совсем. И в нем трудно разобраться.

Василь Федорович молчал. Плакала за речкой сова, словно кликала беду, а он не знал, что ответить.

— Это и правда сложно, — молвил наконец. — И одним словом ничего не объяснишь. Но главное — я верю в отца. Понимаете — верю!

— Это я понимаю, — сказал Дащенко.

«Но этого мало», — слышалось недосказанное.

Внезапно над лугом вспыхнули два сильных луча, и в их свете замелькали тысячи мотыльков и всяких ночных козявок, заворчал мотор и послышался приглушенный его гудением голос Ратушного:

35
{"b":"849473","o":1}