Этот монолог можно было принять и как шутку, если бы не лицо Ивана Ивановича — одухотворенное, серьезное и торжественное. А в глазах — зеленые искорки, которые показывали, что ему понятно недоверие, даже ирония собеседника, он предусмотрел и их.
— Пески, но сколько тут романтики и красоты! И сколько можно взять здоровья. Всю полосу, до самой Широкой Печи, превратить в профилакторий. Даже в нечто большее… — Он пожевал губами и добавил: — У меня есть наброски. Я вам покажу.
— Но… Даже мечтать об этом… — не удержался Дащенко.
— Ваша правда, — вздохнул Ратушный. — Серенький проектик! Кусочек мечты. А мечта… Это больше. Для сердца. Для человеческой радости. Не по плечу мне, конечно… Хотя… Виделось мне это… Как во сне. Десна, сосны — будто мачты, облитые солнцем…
Ратушный разволновался, наверно, и сам не ожидал, что в нем это так глубоко засело, что пронимает его на этом холме с большей силой, чем в кабинете, когда он все это рисовал на бумаге. Ему было неловко, но таить своего волнения он не мог и не хотел.
Дащенко повернул голову и внимательно, словно пытался что-то разглядеть в глазах первого секретаря, посмотрел на него:
— А вы, вы что от этого получите? Вас же тогда не будет, — неожиданно для себя сказал жестко.
Сказал потому, что хотел проверить себя, не поддаться силе, которой сейчас веяло от Ратушного, ему казалось, что во всем этом много романтики и потом он будет стыдиться ее. И не примет всерьез, ведь они отходят от реальности и даже как бы… предают ее.
Ратушного удивил не сам вопрос, а жесткость, с которой он был задан. Наверно, Дащенко проверял его, а может, наоборот, проверял себя, но Ратушный ответил так, как ему подсказало сердце:
— Я уже получил. Мне хорошо… что я думаю об этом. — Потом пожевал травинку и сказал почти сухо: — Ну, так что? Сен-Симон, Фурье и другие? Может, и так. Но вы не можете не заметить реальных основ этого проекта. В общем, так сказать, виде.
— Реальных! — почти воскликнул Борис Ларионович. — Цветы и стадионы!
— А тут навоз, капуста, картошка…
— Еще вон дорогу к пристани не заасфальтировали.
— Заасфальтируем. По плану — весной следующего года. А это… планирует сердце. Пока только оно. — Ратушный проницательно посмотрел на Дащенко: — Без этого… без этого нам с вами здесь делать нечего.
— Да до этого…
— Да, до этого еще очень далеко. Это уже, наверно, третья ступень.
— Какая ступень? — не понял Дащенко.
— Третья. Так говорит Грек. Он считает, что нам пора включать вторую.
— Где включать? — совсем растерялся Борис Ларионович.
— На селе.
— Ну и какая это должна быть ступень? — К Дащенко снова возвращалась ирония, — Как ее назвать? В чем ее суть?
— До конца не знаю, — признался Ратушный. — Но что-то такое… что мы сейчас начинаем. Перевести село на индустриальную основу. Насытить его техникой… Бетонные площадки для тракторных станов. Машины на все времена года и любую погоду. Научную агрономию. И везти не председателей колхозов, а специалистов, высококвалифицированных работников.
— А кого мы привезли? За последнее время…
Ратушный поморщился:
— А Куриленко? Не знали, куда девать… Ну, да… — И неопределенно махнул рукой. — Селу надо дать такое же обслуживание, как и городу. Всю сферу… А верней всего, придется перестраивать и само село. Мы уже давно за той гранью, где мысли только о куске хлеба, о насущном дне.
— Как же перестроить село? — чем дальше, тем больше удивлялся Дащенко.
— Тоже пока не знаю. Если бы дали мне, то отступил бы километра на два от нынешнего села и спланировал на чистом месте. По-новому.
— Ну и сколько это будет стоить? А потом традиции, вы же сами сколько раз говорили о них.
— Хорошие традиции оставить. Взять от старого села все полезное. И садики, и левады. И мораль, если хотите, добрую мораль хлебороба. — Он минуту помолчал и кончил с улыбкой: — И уж тогда цветы и стадионы, Дворец культуры и библиотеку, и реальные условия — пользоваться этой культурой. Потому что все это, — он повел рукой, — лен, картофель, комплексы — не самоцель, оно для чего-то высшего…
— Для чего?
— Вы со своим образованием и молодостью у меня допытываетесь, — засмеялся Ратушный. — А я только агроном, да еще старой школы.
— И все-таки, — не совсем уверенно сказал Дащенко, — все это от нас за тысячу километров.
— Когда еще в столице мигали коптилки, Владимир Ильич мечтал о всеобщей электрификации. И это самое великое, что он нам оставил. Мечту. Мечту и веру. Я хочу, чтобы вы… — Ратушный прищурился, в его голосе прозвучали мягкие, задумчивые нотки, — прониклись мечтой. Пускай не этой, о городке отдыха, пускай другой, но… поверьте, мечта — крылья. Приходишь домой, ложишься спать… И не только телята, навоз, картошка, а и зеленый оазис, чьи-то радостные глаза. Много-много счастливых глаз. Кстати, этот план все-таки не такой уж и неосуществимый, хотя, может, масштабы пока слишком велики. Профилакторий нужен району.
Дащенко молчал. Непросто ему было в этот момент. В какой-то мере его заинтересовал проект Ратушного. И тронуло его доверие. А за этим — практическая мысль: итак, готовит себе в заместители? От этой мысли, именно от ее практицизма, стало несколько стыдно, хотя и сам уже примеривался к более высокому посту. Сухой, даже беспощадный к себе, он был уверен, что этого должен требовать и от других. И что это единственно возможный стиль жизни и работы масштабного руководителя. Твердые решения, ни одного шага в сторону, назад (даже когда ошибся наверняка — не показывать вида), требовательность во всем: от одежды (любил все простое, сшитое прочно, на военный лад) до распорядка дня и всей работы. Того же хотел и от других — военной четкости и натиска.
Он снова незаметно глянул на первого секретаря. Улыбка осветила лицо Ратушного, а за нею крылось что-то более серьезное — одержимость, убежденность необычайная, и это вдруг, словно пучок лучей, прорвалось Дащенко в душу, он почувствовал себя перед этой улыбкой виноватым, ему самому искренне захотелось такой же глубины, такой же мечтательности, и одновременно он знал, что это не делается по желанию, а приходит само. А еще, соглашаясь с первым секретарем, он словно перенимал на себя какое-то высшее обязательство, словно соглашался, что не учел всего. Задумался и ощутил великую важность момента, уже не с практической точки зрения, а с этого, высшего, обязательства, ответственности перед будущим.
Он хотел спросить, давно ли возник у Ратушного этот проект, и еще что-то — осторожно-ироничное — про Грека, но в этот момент в верболозах несколько раз шарахнул топор, послышался треск и одно кудрявое деревце задрожало и повалилось. Его потащили, но оно зацепилось, и чьи-то сильные руки раскачивали его.
— Кому помешали вербочки? — встревожился Ратушный.
Они спустились с холма и зашли в лесок. На песчаной косе с четким — из щепок, травы, камыша — следом весеннего половодья возились четверо мужиков. Двое что-то мерили шнурком, двое рубили вербы.
— Что это вы собираетесь делать? — спросил, поздоровавшись, Ратушный.
— Расчищаем место под кухню, — сказал один из тех, что мерили берег.
— Какую кухню? — удивился Иван Иванович.
— Для пионерского лагеря. Нашего. «Дружбы». Вот там будут стоять палатки, вот там — несколько деревянных домиков для малышни…
— А не сырое ли место? — поинтересовался Ратушный.
— Нет. Песок — он сухой. А вода отступит еще дальше. Это пока временный лагерь, председатель говорит: через год построим настоящий.
Ну вот, Грек и тут его опередил. Это и радовало, и почему-то немного печалило Ратушного. Но радовало сильней и тем, что еще кто-то жил на той же мысленной параллели и фантастические планы Ратушного получали подтверждение, пусть маленькое, но реальное. Об этом думал и Дащенко, возвращаясь к машине.
— Поехали к нему, — сказал Иван Иванович. — Куница сегодня докладывал, что Грек по комплексу ничего не делает. А может, и сгущает краски наш начальник сельхозуправления?