— Эй! — он толкнул хозяина комнаты. — Эй, вставай!
Тот проснулся и сразу же бросился к стулу, там, наверно, был пистолет. Бенедетти заступил ему дорогу.
— Не волнуйтесь, я сейчас подам вам штаны, — насмешливо проговорил он.
Тогда неизвестный прыгнул к окну, но там его встретили стальные объятия Юджина. Михаил поспешно ощупывал карманы немца: нет ли там оружия. Бросил Юджину штаны, затем френч.
Пусть одевается. Помогите ему...
Рольфу Финку плохо спалось в эту ночь. Несколько раз перекладывал он свою подушку то на один, то на другой край широкого деревянного изголовья. Еще никогда не приходилось ему спать на голландской кровати, на черной старинной кровати, широкое изголовье которой заполнено картинками: голые женщины, зеленый луг, голубая речка. Барон фон Кюммель, у которого Финк гостил, смеясь, пояснил, что это богиня Диана со своими наперсницами. О Тильде группенфюрер тактично помалкивал. Финк не утерпел и намекнул барону, что очень соскучился по Берлину и по ребятам, которые служат в ставке. Он тоже не вспомнил о Тильде, потому что был суеверен и знал, что мертвые могут приходить к живым. Группенфюрер залил Финка вином, просил пожить у него несколько дней и обещал самые разнообразные развлечения, даже женщин. По всему было видно, что он заигрывает со штурмбанфюрером, хочет выманить у него фотографии, о которых Финк вчера намекнул. Даже спать положил в комнате, рядом с собственной спальней!
И все же Финк ворочался, никак не мог заснуть на широченной постели, которая пахла старым деревом и чистым бельем. Какая-то неясная тревога темной волной ходила в нем, бросала его то на один бок, то на другой, не давала покоя. Он вертелся под твердыми голландскими простынями, пока не услышал в соседней комнате подозрительный шорох, приглушенные голоса и тревожную возню. Утомленный алкоголем и бессонницей мозг штурмбанфюрера даже не попытался проанализировать, что происходит в спальне группенфюрера. В теле Рольфа Финка действовал сейчас только механизм страха. Ждать всегда страшнее, чем действовать. Поэтому Финк схватил свой «вальтер» и бросился в соседнюю комнату.
Франтишек Сливка стоял у стены и беспомощно сжимал рукоятку кинжала. Он не знал, что делать, и страдал от своей беспомощности. Ясное дело, в будущем композиторы будут нужнее, чем солдаты, но это будущее надо еще завоевать. Чужими руками?Не так ли, господин Сливка?Вы все отгораживались от опасностей теориями пацифизма, и эти теории привели вас в лагерь уничтожения. Так действуйте хоть сейчас!
Но действовать Франтишек не умел. Пистолет в кармане жег ему ногу. Сливке казалось, что этот проклятый кусок металла вот-вот бабахнет и выдаст их, разбудит всю стражу, эсэсовцев, которым в этом большом доме, наверно, нет числа. Чех боялся кинжала. Он не отважился даже взглянуть на лезвие, поблескивающее в темноте.
Юджин, Пиппо и пан Дулькевич одевали генерала. Тот пробовал что-то говорить, нарочно громко и сердито, кто-то зажимал ему рот. Приглушенная борьба, возня, сердитый шепот были слышны на той половине комнаты, а здесь было тихо, уютно, безопасно, и Сливка никак не мог покинуть этот уголок.
Вдруг на него повеяло ветром. То, что он считал стеной, оказалось тяжелой портьерой, неслышно раздвинулось, и оттуда, точно с того света, вынырнула белая согнутая фигура. В руке человека был огромный пистолет Сливка не рассмотрел его как следует, скорее догадался о том, что это, и перепугался насмерть. Он уже не видел белой фигуры, перед его глазами маячил пистолет, который сейчас плюнет огнем, может даже в Сливку, и тогда всему конец.
Сливка глубоко вздохнул. Перед глазами его поплыли красные, синие и зеленые волны. Он почувствовал, что сейчас упадет. Опереться о стену не мог — забыл, где она. Не мог позвать на помощь — пропал голос. И Франтишек Сливка сделал единственное, что мог сделать. Он еще крепче сжал в обеих руках рукоятку кинжала и, держа его перед собой, упал вперед, на этот черный пистолет.
Когда позднее Юджин посветил фонариком, все увидели, что на паркетном полу вытянулся человек в шелковом белье. Сизый «вальтер» лежал возле правой руки убитого. Широко открытые глаза поблескивали, как слюдяные кружки.
Франтишек Сливка и Пиппо Бенедетти узнали его. И Гейнц Корн тоже узнал. На полу лежал штурмбанфюрер Рольф Мария Финк.
Барон фон Кюммель взглянул на труп и отвернулся.
— Где ваши фуражка и плащ? — спросил Михаил.
— Это не имеет значения, — гордо ответил генерал. — Вы можете убивать меня здесь, как штурмбанфюрера. Можете зарезать, задушить, повесить. Я не жду пощады от бандитов.
— Не будем дискутировать на тему, кто из нас бандит, спокойно сказал Михаил. — Мы не собираемся убивать вас. Вы пойдете с нами. Где ваша одежда?
Группенфюрер молчал. Михаил кивнул Юджину и вышел из комнаты. Американец взял генерала за локоть. Он нажал совсем легонько.
— Прошу.
Барон послушался.
Франтишек Сливка выходил из комнаты последним. Он убил человека! Только подумать: он убил!.. Острый кинжал так и остался в горле или в груди эсэсовца. Сливка шел без оружия. Его пистолет лежал в кармане ненужным куском тяжелого металла. Другой карман был оттянут «Вальтером», — кто-то из товарищей сунул туда пистолет, как трофей Сливки. А он думал сейчас лишь о том, что совершил убийство!
Он не мог двинуться с места. Только тогда, когда в комнате никого не осталось, кроме него и убитого эсэсовца, Сливка вышел за порог и с удивлением почувствовал, каким легким и послушным стало его тело. Поскорее догнал товарищей, протиснулся даже вперед, к генералу. Все дышали хрипло, напряженно. Одному лишь Франтишеку дышалось совсем-совсем легко. Сначала это удивило его. И лишь когда прошли через темные залы, спустились по скрипучей лестнице, когда генерал набросил плащ и фуражку и они все тоже надели на себя — кто что нашел на вешалке — и оказались на дворе, Франтишек Сливка наконец все понял.
Там, в темном хмуром доме, остался лежать тот — со стеклянными глазами. Уже никогда больше не испугают людей эти нечеловеческие глаза, не содрогнутся под их неподвижным взглядом сердца, не воткнутся они жгучими пулями в беззащитные затылки невинных пленников.
Франтишек Сливка убил свою собственную смерть. И поэтому такая легкость была в его маленьком теле, такая легкость, что казалось, расставь руки — и полетишь навстречу ветру, как птица.
ДЕНЬ НЕОЖИДАННОСТЕЙ
«Все немецкие тюрьмы заперты и переполнены, а церкви стоят открытые настежь и пустые»,— думала Дорис, сидя в одиночной камере кельнской тюрьмы и ожидая, что вот-вот снова приедет темная машина и повезет ее в гестапо на допрос.
Молодость помогала женщине терпеть. Молодость и любовь к Гейнцу. Иначе можно было сойти с ума от всех этих переездов из тюрьмы в гестапо и обратно, от допросов, непрерывных воздушных тревог и бомбардировок.
Из камеры ничего не было видно. На маленьком закрытом решеткой окошке, пробитом под самым потолком, с улицы «намордник» — железный совок, который закрывал от узника небо. Вниз, в тюремный двор, тоже не посмотришь: для этого надо подняться к окошку и высунуть из него голову. Вещь совсем невозможная.
А в камере не на чем остановить взгляд. Все серое. Серые стены, серый столик, привинченный к серому цементному полу, серый, тоже привинченный, стул, грязный кюбель[34]у порога, серая железная рама кровати, крепко прижатая к стене. На сон отведено пять часов — с одиннадцати вечера до четырех утра. В четыре трещит электрический звонок. Его треск врывается в тихие камеры. Измученные, напуганные люди, не помня себя, соскакивают с железных кроватей. Не успеет еще отгреметь звонок, как где-то далеко-далеко включают автомат, и слепая механическая сила с лязгом прихлопывает рамы постелей к стенам, прижимает со всем, что там есть, даже с людьми, если они не успели соскочить.
Потом в камеру приходит надзиратель. Он был на Восточном фронте, знает несколько русских слов и кюбель называет по-русски — «параша». У него мягкий, ласковый голос, неторопливые, округлые движения, всегда веселое румяное лицо. Воркуя как голубь, он говорит Дорис: