— Это напоминает сотворение мира, — нарушил молчание француз. — Господь бог разделяет землю и воду. Посредине еще остается хаос, но не пройдет и нескольких минут, как он исчезнет.
— Это Страшный суд, — прошептал пан Дулькевич. — Конец света. Иначе нельзя назвать.
— Это ракета,—сказал Михаил. — Такими ракетами обстреливают немцы Лондон. Или же я ничего не понимаю вообще.
— С этой леди я имел счастье встречаться, — хмуро промолвил Юджин, вспомнив жаркий день в Стенморе, подполковника, «джип» и жуткую воронку около шоссе на зеленом лугу.
— Ракета, — прошептал англичанин. — Она полетела на Лондон. Мы должны немедленно идти. Они пустят еще и еще. Идемте! Скорей!
Его слова прозвучали как призыв.
— Мы пойдем туда, — твердо сказал командир. — Мы должны пойти.
— Туда! — воскликнул американец. — Туда — или никуда больше! Черт побери, мне начинает нравиться вся эта карусель!
— Туда! — топнул ногой пан Дулькевич.— Пся кошчь, мы поломаем эти фарамушки!
— Это очень далеко,— сказал Гейнц Корн.— Наверно, в Голландии.
— Мы пойдем в Голландию, — решительно заявил Пиппо Бенедетти. — Святая мадонна, если бы знала моя мама, где я! Но мы пройдем и в Голландию.
— Господа, — сказал Риго, — смею вас уверить, что это не примитивный самолет-снаряд «фау-1». Мне рассказывали, как он летит,— ничего подобного. Это что-то новое. Наверно, тот самый «фау-2», о котором кричит фашистская пропаганда. Новое оружие Гитлера. Последняя ставка берлинских игроков.
Война меняла свое лицо. Приобретала космический размах. Она отрывалась от земли, чтобы упасть на нее с еще большей силой. Путь партизан теперь определяла дымная кривая, что возникала каждый день в предвечернем небе. Клубящийся хвост ракеты заставлял забывать об усталости, об опасности. Глухой взрыв, который посылал ракету в небесные пространства, отзывался в их ушах могучим звуком. Они веселели, глаза загорались.
Гейнц Корн стал их поваром, хоть варить было почти нечего, хоть все труднее и труднее становилось раскладывать костры днем так, чтобы не поднимался над ними дым. Дым мог выдать их, а они теперь ни о чем так не беспокоились, как о том, чтобы поскорее, без потерь дойти до ракетных площадок.
Располагались на вершинах, среди густейших зарослей, часовые взбирались на деревья, чтобы дальше видеть. Не отходили от своего лагеря, чтобы не заблудиться, не наткнуться случайно на постороннего человека. Лежали, спали, сплевывали, вспоминая о куреве, смеялись.
— Пся кошчь! — вздыхал пан Дулькевич, поудобнее устраиваясь возле огня и присматривая, чтобы не сгорели остатки его ботинок, которые он сушил, не снимая с ног.
— Не знаете ли вы, Панове, о чем сейчас мечтает Генрих Дулькевич?
— Интересно, — говорил кто-то.
— О паре накрахмаленных манжет. Пара «мушкетерских» манжет с дорогими запонками — такая мелочь, а как она преображает человека!
— Кончится война, будут вам и манжеты и штиблеты, — успокаивал поляка Михаил.
— Фурда. Война никогда не закончится. Люди не могут без нее жить. Вы знаете, что делается в Южной Америке? Там нет войны с тех пор, как испанцы перебили индейцев и загнали их в джунгли. Но люди все равно как-то выходят из положения: то устраивают военные перевороты, то какие-то мятежи. «Паф! Паф!» — и все. И уже отлегла кровь от сердца.
— Мосье! — вмешивался француз. — Мосье и медам! Позвольте продемонстрировать перед вами мои успехи в оккультных науках. Вы думаете, что они ограничиваются делами потустороннего мира? Глубоко ошибаетесь, мосье! Я, например, могу угадывать судьбу, наклонности и желания людей даже по линиям... не рук, нет — ног! Давайте вашу ногу, мосье Сливка. Мерси. Высокий подъем вашей ноги свидетельствует о темпераменте и художественном даровании ее владельца.
— Тоже мне хиромантия, пся кошчь! — сплевывал серди-то пан Дулькевич. — Все знают, что пан Сливка композитор.
— Яйцеподобная пятка у мосье Честера свидетельствует о его педантизме и молчаливости, — продолжал француз.
— Я мог бы сказать об этом, не глядя на пана Честера!
— Круглая подошва у нашего командира служит доказательством его оптимизма, — не умолкал француз.
— Шарлатанство! Вся ваша наука, пан Риго, шарлатанство! — кричал пан Дулькевич.
Тогда Раймонд Риго менял характер своих «пророчеств» и, хитро подмигнув, говорил:
— Сейчас я угадаю по линиям ног мосье Дулькевича, чего ему хочется.
— Я уже сказал! — кричал поляк. — Мне хочется иметь пару накрахмаленных манжет! Я джентльмен, пся кошчь!
— Линии ног высокочтимого мосье Дулькевича,— не слушая его, продолжал Риго, поглядывая на рваные ботинки, из которых торчали кривые пальцы майора, — линии ног мосье майора говорят о его непреоборимом желании наесться вареной картошки.
— Фурда! — кричал пан Дулькевич.— Кто сказал пану такую буйду!
— Моя мама! — стонал Пиппо Бенедетти.— Что я сейчас отдал бы за миску спагетти с тефтелями и стакан хорошего итальянского красного вина!
— Италия — это страна песен,— говорил задумчиво Франтишек Сливка.
— Над нею небо голубое, как плащ мадонны! — восторженно восклицал Пиппо.— Там девушки с телами цвета свежего масла, как у мадонн на картинах...
— Что пан понимает! — сразу же вмешивался Дулькевич.— Видел бы пан Людвигу Сольскую, когда она играла в «Годиве» Леопольда Стаффа!
— Леди Годива — героиня английской легенды,— не выдержал Клифтон Честер.— Чтобы спасти родной город Ковентри от непосильной подати, она проехала по улицам верхом на коне без одежды.
— Нашла перед кем ехать! Если англичанину покажешь голую женщину на белом коне, то он сперва заметит, что конь белой масти, а потом уже увидит женщину.
— Англичане — прежде всего джентльмены,— с гордостью сказал Клифтон.
— Пан Скиба,— обратился поляк к Михаилу,— почему вы не принимаете участия в нашей беседе? Расскажите нам что-нибудь интересное.
— Я мог бы рассказать вам, например, как у нас на Украине смолят кабана,— сказал Михаил.— Это имеет мало общего с кабаре и пани Сольской, которая ходит по сцене. Но это один из маленьких народных праздников, исполненных, если хотите, глубокой романтики.
Представьте небольшой двор, огороженный тыном, белостенную хату. С утра женщины греют в больших котлах воду, мужчины готовят соль, точат ножи, детвора бегает по двору притихшая и послушная, даже собачка Букет лежит под сараем, откинув хвост.
И вот ночь. Отец с дедом идут в сарай. Приходят соседи. Помогают вынести заколотого кабана. Его несут медленно, бережно. Он белеет в темноте, как снежная гора. Дети ступают за спинами взрослых на цыпочках, не дыша, вытягивая шеи. Наконец кабана кладут. Отец командует носить солому. Дети наперегонки бегут к скирде, падают на нее, поднимаются уже с охапками пахучей сухой соломы.
Обложенного соломой кабана поджигает дед. Я вспомнил об этом пламени в ту ночь, когда мы с Гейнцем и Раймондом стояли над долиной, в которой рвались пылающие цистерны, и если бы только кто знал, как захотелось мне тогда снова увидеть в темном небе веселые языки пламени, в котором смолится жирный украинский кабан. Мирного, счастливого пламени!..
— Пся кошчь,— сказал пан Дулькевич,— это действительно романтично, пан Скиба. Но здесь нет пищи для буйной натуры.
— Вот вам для буйной натуры,— спокойно проговорил Михаил.— Тридцатый год. Одиннадцатилетний мальчик Мишка Скиба сидит за столом с книжкой. Маленькая, шестилинейная лампа еле освещает пожелтевшие страницы книги. В книжке говорится о девочке Нилии, которая владела даром ясновидения...
А на дворе ночь, посеребренная месяцем. И дома никого нет: мама Мишки умерла, когда ему было пять лет, а отец где-то на колхозном собрании. Он был организатором первого колхоза в селе и теперь его избрали председателем. И вот за стеной Мишка слышит тяжелые шаги. На маленькое окно ложатся две широкие тени. Послышались приглушенные голоса.
«Старого нет дома»,— прогудел кто-то.
«Зато малый здесь»,— сказал другой.