Литмир - Электронная Библиотека

— Один момент. Устраивайся в этой комнате, я сейчас.

Они вошли в большую комнату со старинной резной литовской мебелью из некрашеного дерева. Низкий потолок пересекала толстая балка, грани ее были расписаны грубым орнаментом. Толстоногий стол, стулья с высокими спинками, скамьи у стен — все поражало своей суровой красотой, прочностью, чистотой.

И вот теперь хозяева этого дома должны прятаться где-то в болотах, спасая свою жизнь, а в доме топчутся чужие солдаты. За столом развалился пришелец в грязно-зеленом мундире, небрежно стряхивает на выскобленные добела доски стола пепел своей вонючей сигаретки, пробует царапать стол черными от земли ногтями, собираясь оставить на память каракули — свое имя.

Гейнц Корн и вправду сидел за столом, лениво развалясь в удобном деревянном кресле, чадил сигареткой, машинально водил ногтем по доске стола. Но думал о другом. Он то хмурился и сердито кусал сигарету, то закрывал глаза, словно от усталости, и тогда на лице его появлялось мягкое, мечтательное выражение.

Таким и застал унтер-офицера Арнульф. Он вошел в комнату, неся шестилитровый суповой термос.

— Можно подумать, что ты сейчас запоешь «О, грюне Рейн»,— сказал он.

— Иди ты знаешь куда! — огрызнулся Гейнц.— Наливай лучше.

Арнульф налил две алюминиевые кружки от фляг, быстро нарезал хлеб, открыл жестянку с паштетом.

— За фюрера? — нерешительно предложил он, усаживаясь напротив Гейнца и поднимая кружку.

— За нашу встречу,— ответил унтер.

Они выпили не закусывая, и Арнульф налил еще по кружке.

— Ты, наверно, часто вспоминаешь свой дом,— сказал он.— Я неженатый, мне легче. А у тебя роскошная жена...

— Вспоминаю ли я свой дом? — спросил Гейнц, глотая жгучую жидкость и чувствуя, что пламя охватывает его, поднимается к голове.— Вот смотри!

Он вытащил из кармана френча связку ключей на блестящем колечке и помахал ею.

— Ключи от дамского сердца? — попробовал пошутить фельдфебель.

— От моей квартиры,— хмуро бросил Гейнц.— Я ношу их с собой всю войну. Когда-то я мечтал о том, как вернусь домой, поднимусь по белой широкой лестнице на четвертый этаж, вставлю этот ключ — щелк! — и дверь откроется передо мной, как райские врата перед праведником.

— А теперь?

— Не знаю.

— Выпьем еще?

— Давай.

Теперь они пили молча. Говорить было не о чем. Когда-то вместе росли, сидели на одной парте, вместе учились у сердитого мастера Гартмана трудной профессии литейщика, но вот уже пять лет живут врозь, каждый наедине со своими мыслями.

— А помнишь, как мы купались в Рейне и как ты вытащил меня из-под бревна? — сказал Арнульф.

— Ничего я не помню, отцепись.

— А Дорис? — не умолкал фельдфебель, у которого четвертая кружка водки словно прорвала шлюзы молчания.— Ты помнишь, как за нею бегали ребята из Дейца, Мюльгейма и Дельбрюка? Я тоже был влюблен в нее, а она, видишь, выбрала тебя.

— Потому что я не был такой глистой, как ты.

— Раньше я не замечал в тебе такой злости, Гейнц. Ты же знаешь, я всегда тебя любил. Что ты ругаешься?

— Не люблю, когда распускают слюни.

— Ах, эти нервы, эти нервы!..— сочувственно проговорил фельдфебель.

— Оставь мои нервы! — закричал Гейнц.— Мне осточертело все на свете: и бесконечные отступления, и это вранье, которым нас начиняют.

— Фюрер всегда говорит только правду.

— Правду? Фюрер говорит только правду! А если бы полковник фон Штауффенберг положил свою бомбу на полметра ближе к фюреру[5] — что было бы тогда?

— Генералы-изменники захватили бы власть.

— Ага! И генералы, в свою очередь, говорили бы только правду. Что, не так? Они заключили бы договор с западными державами, а нас бы с тобой оставили биться с русскими. Завоевывать счастье и достаток для них. И ты снова собирал бы навоз — не для барона фон Кюммеля, так для графа фон Штауффенберга. Каждый старается для себя. Фюрер, министры, генералы. Так почему же мне запрещено думать о своей судьбе, искать мою правду, правду для самого себя? Почему, я тебя спрашиваю?

— Не кричи, тише, пожалуйста,— попросил фельдфебель.— Разве потише нельзя? И подумай, что ты говоришь?

— Говорю то, что хочу. И буду делать, что хочу. Я буду петь и плакать, когда мне захочется, а не тогда, когда прикажет начальство! Я домой хочу. И пусть все провалится в тартарары!

— Ты пьян!

— Все мы пьяные. В сорок первом были пьяные от побед, теперь — от разгрома.

— Ты все гнешь к политике.

— Если то, что меня бьют по шее, называется политикой, то я хочу говорить и про политику. Не хочу больше подставлять шею. Хватит с меня! Наливай, что же ты сидишь!

— Мы оба пьяные,— сказал Арнульф.— Хватит, наверно. Тебе ведь надо возвращаться в роту.

— Это не обязательно,— с пьяной откровенностью заявил Гейнц.

— Как? — фельдфебель удивился.— Ты не намерен?.. Неужели ты серьезно говорил про... дезертирство?

— А что? Может, и тебе захотелось?

— Что ты! Я просто хотел тебя предостеречь. Как своего бывшего товарища. Это же преступление!

— Ну, так будем считать, что предостерег. Бывай здоров, не чихай и не горюй.

— Куда так быстро? Посидел бы. Вспомнили бы о прошлом...

— Насиделся и навспоминался. Спешу к своей роте.

Последние слова Гейнц проговорил с неприкрытой иронией.

Арнульф проводил его, вышел даже со двора. «Хочет проверить, куда я пойду, сволочь!» — подумал Гейнц и нарочно, чтобы видел фельдфебель, свернул к станции.

Хмель выветрился сразу. Давно не чувствовал Гейнц такой ясности в голове и бодрости в теле. Он знал, что надо делать! Пошел сразу к водокачке, отцепил от пояса противогазную коробку, вылил из нее ром, хорошо прополоскал и наполнил водой. То же самое он сделал и с баклагой. Потом взглянул на узел. Хлеба было многовато для него. Плащ-палатка пригодится в дороге, а все эти хлебцы придется выбросить, оставить самое большее три штуки. Куда же их выбросить, чтоб никто не заметил?

Гейнц осмотрелся вокруг. На рельсах кроме товарняка, в котором были гондолы с навозом, стояло еще несколько пустых вагонов. Залезть в вагон и там выпотрошиться? Нет, какой-нибудь служака может заметить. Еще поднимется крик... Лучше пойти вон в ту уборную.

Уборная была новенькая, из свежих сосновых досок, на которых какой-то ревнитель чистоты арийской расы успел намалевать суриком сакраментальное «Нур фюр дойче»[6] Гейнц не удержался от усмешки. Если бы знал сей писака, для какой цели воспользуется этим немецким нужником унтер-офицер Корн!

Гейнц вошел в уборную, защелкнулся изнутри и быстро развязал узел. Плащ-палатку он приторочил к ранцу. Туда же положил и несколько хлебцев. Остальное оставит здесь.

Через несколько минут Гейнц был готов в далекий путь. Ранец снова за плечами, оружие проверено, баклага и противогаз на месте. Хорошо бы явиться домой в суконном новеньком мундире, из тех, какие дают отпускникам, но теперь уже ничего не поделаешь. Он поедет как есть. Преступление? Пускай. После тех преступлений, что натворили нацисты, его поступок будет светлым пятном на темном фоне убийств, грабежей и насилий. Правда, проще было бы сдаться русским. Но это уже поздно. Пропустил удобное время. Оставил после себя пожарища, трупы, а теперь придет каяться? Кто ему поверит?

Гейнц прислонился спиной к тонкой стенке, скрестил руки на груди и задумался. В последний раз, прежде чем отважиться на отчаянный поступок, он вызывал на открытый разговор свои сомнения, свою совесть и честь.

Сквозь щели в противоположной стенке пробивались красноватые лучи вечернего солнца, слепили глаза. Гейнц зажмурился и сейчас же услышал чьи-то голоса.

Он взглянул в одну из щелей между досками и отскочил, схватившись за грудь.

— Ох, неужели меня? — прошептал он побледневшими, почти серыми губами и опять припал к щели.

От станции вдоль эшелона, спотыкаясь о концы шпал, заглядывая под вагоны и на тормозные площадки, шли два коротконогих полевых жандарма в касках. На груди у каждого белели сегменты металлических жандармских знаков, у обоих были длинные винтовки. Маленькие, почти квадратные жандармы казались близнецами. Гейнц вначале даже подумал, что у него двоится в глазах.

16
{"b":"849246","o":1}