Лицо у Аденауэра вытянулось и сделалось как кусок серого сукна. Таков цвет человеческого бессилия, такого же цвета человеческая ярость. В горле у бургомистра что-то заклокотало, его тонкий голос прерывался.
— Повторяю: я сам был узником концлагеря. Но я никогда не демонстрировал этого. Вы, взрослые люди, вырядились в эти костюмы. К чему сей маскарад? Это фиглярство! Я старый человек, и вам бы следовало задуматься над тем, как я могу воспринять ваш поступок. Человек моих лет не может всерьез воспринимать манифестации такого рода.
— Если вы уж так настаиваете на своей старости, то могли бы остаться на пенсии, которую выплачивали вам гитлеровцы,— тихо сказал Вильгельм.— Очевидно, союзники согласились бы выплачивать вам точно такую же сумму.
Аденауэр вспыхнул:
— Это не ваше дело!
— Зато наше дело, кто будет управлять в магистрате. Мы пришли требовать устранения доктора Лобке. Мы требуем отдать его в руки правосудия.
— Не прикажете ли выдать его вам?
— В Германии есть военные власти, есть союзническая Контрольная комиссия.
— Вы — не представители союзников. Я не желаю с вами разговаривать! Я отказываюсь от беседы с вами!
— Тогда мы обратимся непосредственно к союзническому командованию.
— Это ваше дело.
— Вы, вероятно, плохо помните, за какие заслуги вас поставили на пост бургомистра?
— Я помню только свои привычки.
— Прекрасно. Тогда мы напомним вам еще кое-что.
— Я приказываю вам замолчать.
— Мы пришли сюда, чтобы говорить, и еще не сказали всего. Но мы вернемся, господин Аденауэр, к этому разговору. Верьте: мы еще вернемся!
Шестеро повернулись, пошли к двери. Даже пушистый ворс ковра не скрадывал стука колодок. В зеркальном стекле дверей, преломляясь, отражалась целая толпа, сотни и тысячи полосатых, как пограничные столбы, истощенных, но непреклонных людей. Пограничные столбы между стран добра и зла, меж двух миров: обмана и правды.
Аденауэр тяжело вздохнул и провел дрожащей рукой по взмокшему лбу.
Однако это было только начало. Через час в приемную бургомистра явился советский лейтенант. Аденауэр пригласил его в кабинет, не желая, чтобы в приемной слышали их разговор. Бургомистр был чрезвычайно взволнован и изможден после стычки с бывшими заключенными. Все дрожало в нем от возмущения, смешанного со страхом. Но он не подавал вида, лицо его выразило учтивую приветливость, и даже своему голосу он сумел придать благовоспитанную мелодичность, как в минуты наибольшего душевного равновесия.
— Мы давно не виделись, господин лейтенант. Как подвигаются ваши дела? Довольны ли вы своей резиденцией в Берг-Гладбахе? Это я порекомендовал союзническому командованию выделить для вас виллы именно в Берг-Гладбахе. Я сам люблю этот живописный уголок. Еще Бенсберг, Гердорф — чудесные места!
— Да, места чудесные! — согласился Скиба.— Хотя, конечно, дома лучше.
— Да, да, все мы дети своей земли и вместе с тем граждане. И каждый прежде всего думает о родной стране. Сыновья и граждане. В человеке это должно быть неразрывно. Дело, которое он выполняет, не может заменить в нем человека. К сожалению, в нашей стране дистанция между делом и человеком была чересчур велика. Один из этических парадоксов старой Германии.
— К сожалению, господин бургомистр, этот парадокс еще и поныне можно наблюдать,— усмехнулся Михаил.
— Но где?
— Хотя бы на вас.
Аденауэр с трудом сдержался. Кипел внутри, а внешне был леденяще вежлив. Кто несет на себе бремя политики, должен обладать горячим сердцем, но холодной головой. Только так! Если же у тебя не будет холодной головы, то горячее сердце непременно толкнет тебя на опрометчивые и неверные поступки. О, эти русские большевики! Когда в сорок четвертом его посадили в кельнский концлагерь, один такой русский — он даже немного напоминал этого лейтенанта— каждое утро приносил ему хлеб и кофе, сплевывал сквозь зубы и бормотал: «Жалкий капиталист»... Тогда он, Аденауэр, пил кофе и молчал. Сегодня не сдержался с бывшими узниками, зато теперь вынужден был сдерживать себя во что бы то ни стало. Насильственно улыбаясь в ответ на усмешку русского, все так же вежливо поинтересовался:
— Могу ли я попросить вас, господин лейтенант, разъяснить свою мысль?
— Извольте. Я пришел к вам с жалобой.
— С жалобой? На кого же? Опять жалобы, опять требования, опять ультиматумы, о боже правый!
— На вас, господин бургомистр. Вы не выполняете наших просьб. Я имею в виду предыдущий разговор относительно памятников.
— Позвольте, ведь в Браувайлере завтра или послезавтра открывается памятник? Вы сами осматривали его и остались довольны!
— Да, в Браувайлере завтра откроется памятник. А остальные?
— К сожалению, все делается не так быстро, как этого хотелось бы, мой дорогой господин лейтенант.
— Вспомните, что для того, чтобы убить этих людей, не было нужды в столь большой и длительной подготовке.
— Вы говорите так, будто это я убивал ваших соотечественников.
— Они лежат в земле, на которой нынче вы хозяйничаете.
— Здесь хозяйничают союзники.
— Я внимательно прочитал интервью, данное вами иностранным журналистам. Вы заявили там, что продолжительная оккупация Германии не нужна и нежелательна, ибо немцы сами могут навести порядок в своей стране. Я выражаюсь, быть может, не совсем точно, но стараюсь передать содержание вашего интервью.
— Да, вы приблизились к содержанию того, что я сказал в соборе.
— У меня и прежде не было сомнений в том, что немцы сами могут управлять своей страной. Нет их у меня и теперь. Поэтому я и обращаюсь к вам как к одному из руководителей и хозяев этой земли и настаиваю, чтобы сделано было то, что должно быть сделано.
— Все это так, но поймите, господин лейтенант: мы, европейцы, не привыкли к вашим... гм... большевистским темпам...
— Мы тоже европейцы. Я родился и вырос на Украине, которая, как вам должно быть известно из географии, расположена в Европе. Это верно, наши темпы не всех удовлетворяют. Но в данный момент речь не о темпах, об уважении к мертвым.
— Вы инкриминируете мне страшные вещи.
— Господин бургомистр, я ничего не хочу вам инкриминировать. Я хочу одного: чтобы на могилах наших людей, невинно замученных, варварски умерщвленных советских людей, стояли памятники, достойные погибших. Не обращаться же мне к союзническому командованию!
— Союзническое командование требует от меня того же, если не говорить о большем. В Кельне есть еще могилы английских летчиков и американских рейнджерсов[64]. От нас все теперь требуют. Что поделаешь: на нашу долю выпала нелегкая миссия: не только перенести катастрофу военного разгрома, но и подвести теперь весь баланс ужасов. Немцы — побежденный народ. В этом вся горькая правда нынешних дней. Я — бургомистр побежденного города. Мой город находится в побежденной стране.
— Простите, вы злоупотребляете одним словом.
— А именно?
— Еще раз прошу прощения, однако мне кажется, что вы слишком часто употребляете слово «побежденный». Для блага немецкого народа этим словом следовало бы пользоваться гораздо реже. А то и вообще не употреблять его.
— Вы говорите о благе немецкого народа?
— Да.
— Позволите считать это пропагандой?
— По-моему, я слишком молод, чтобы распропагандировать такого политика, как вы. Я просто говорю, что думаю. То, что есть на самом деле.
— К сожалению, теперь судьба немецкого народа не в наших руках, а в руках двух великих держав — Соединенных Штатов и Советского Союза.
— Почему же «к сожалению»? Разве наши страны провинились перед миром и замешаны в какой-либо несправедливости? После того, как мир увидел Гитлера...
— Не будем говорить о Гитлере. Я сам был бескомпромиссным и последовательным борцом против гитлеровской системы. Сейчас идет речь о политической и социологической консеквенции катастрофы сорок пятого года. Немецкий народ долго начиняли химерами, фантастическими иллюзиями, бредовыми сказками. Пришла пора отбросить химеры и сказки. Нужно стать реалистами. И в этом нам должны помочь прежде всего великие нации. Как помочь? Самое главное — невмешательством в наши дела. Только тогда они завоюют наше доверие. Если же попросту демонстрировать свою силу, то ничего нового в этом не будет. Мы и так знаем и верим в их силу. Еще в тысяча восемьсот тридцать пятом году великий француз Алексис де Токвилль сказал о том, что в мире есть только два великих государства: Россия и Америка.