Едва успели мы сесть, как он заговорил: «Мне известно всё, что вам пришлось перенести, но это ничто в сравнении с гнусностями, совершенными по отношению к массе людей, которым приписывались воображаемые преступления или вся вина которых заключалась в одной лишь необдуманности. Мы устали быть орудиями подобных актов тирании, а так как мы видели, что безумие Павла возрастает с каждым днём и вырождается в манию жестокости, то у нас оставалась лишь следующая альтернатива: или избавить свет от чудовища, или увидеть в ближайшем будущем, как мы сами, а быть может, и часть царской фамилии, сделаемся жертвой дальнейшего развития его бешенства. Только один патриотизм может даровать человеку смелость подвергнуть себя, жену и детей опасности умереть самой жестокой смертью ради 20 миллионов угнетённых, измученных, сосланных, битых кнутом и искалеченных людей с целью возвратить им счастье. Впрочем, я всегда ненавидел его и ничем ему не обязан; я ничего не получил от него, кроме этих орденов. Но и их я возвратил нашему государю при его воцарении, но он приказал мне сохранить их, и я считаю, что получил их только от него. Такая услуга, оказанная государству и всему человечеству, не может быть оплачена ни почестями, ни наградами, и я объявил нашему государю, что никогда не приму подарка. Граф Панин, разделивший мой труд, солидарен со мною и во взгляде на этот вопрос». — «Я не знал, что граф Панин был здесь и опять уехал». — «Мы лишь хотели заставить государя отречься от престола, и граф Панин одобрил этот план. Первой нашей мыслью было воспользоваться для этой цели сенатом; но большинство сенаторов болваны, лишённые души и способности отдаться идеям высшего полёта. Теперь они рады всеобщему счастью; они упиваются восторгом; но у них никогда не хватило бы ни смелости, ни самопожертвования, необходимых для совершения доброго дела («das Gute zu thun»). Возможно, что мы были накануне действительного и, быть может, гораздо большего несчастья, а для великих недругов необходимы и сильные средства. И я должен сказать, что поздравляю себя с этим поступком, считая его своей величайшей заслугой перед государством, ради которого я рисковал жизнью и пролил свою кровь».
После нескольких не имеющих значения слов он начал снова: «Меня удивляет, что вдовствующая императрица, по-видимому, хочет отомстить мне за это, в особенности тогда, как она сама подвергалась величайшей опасности, и с этой точки зрения, некоторым образом, обязана мне. Я отказываюсь от проявления её признательности, но она должна чувствовать её и, по крайней мере, не пытаться возбуждать государя против меня... Вы, без сомнения, видели Нелидову? Я высоко ценю её... Что сказала она вам по этому поводу?»[132]
«Я видел её всего минуту, причём она была окружена полудюжиной фрейлин». Едва успел я вымолвить эти слова, как он вынул свои часы. «Ах, прочтите мне свою записку: у нас осталось очень немного времени». Я поспешно прочёл её и заметил, что он слушал без внимания. Затем он сказал: «Очень хорошо...» Он весьма вежливо проводил меня до дверей кабинета, но я заметил в его лице выражение, которое подсказало мне, что его поведение не искренно.
Я почти каждый день бывал в институте благородных девиц у начальницы — нашей хорошей приятельницы г-жи Пальменбах — и несколько раз видел там Нелидову. В первый раз я был поражён, до чего она изменилась: волосы её поседели, лицо покрылось сплошь морщинами; цвет его был желтовато-свинцовый, и черта глубокой печали омрачала это всегда столь ясное лицо. Лишь при моём третьем посещении мне удалось застать её одну. Я говорил с ней о моей жене и о минувших днях; глаза её наполнились слезами, когда я рассказал ей о своих страданиях.
«Ах, несчастный монарх был менее виноват, чем окружавшие его. Вы оба совершенно правы, не любя этого Палена». При этих словах её лицо оживилось, что меня удивило тем более, что её обычная осторожность часто доходила до притворства.
«Ему ещё мало, что он был зачинщиком заговора против своего благодетеля и монарха; он ещё хотел бы поссорить мать с сыном, чтобы управлять государством, как премьер-министр; но я сомневаюсь, чтобы второй план удался ему так же хорошо, как первый. Государь любит свою мать, а она боготворит его: такая связь не может быть порвана каким-нибудь Паленом, вопреки всем его искусным маневрам».
Две фрейлины вошли в комнату — разговор наш был прерван. Но тут я в первый раз в жизни видел Нелидову разгневанной и забывшей о крайней осторожности, которую она всегда так хорошо соблюдала.
Граф Виельгорский пригласил меня сделать с ним несколько визитов; мы пошли к Палену, где застали за карточным столом самого графа Палена, графа Валериана Зубова, Балицкого и Чаплина, игравших в фараон. Генерал Беннигсен присутствовал в качестве зрителя. Увидя нас, Пален нахмурился; но несколько острот Виельгорского вернули ему хорошее расположение духа, так что мы остались там по окончании игры, а кроме нас обоих — ещё какой-то секретарь департамента иностранных дел и два незнакомых мне лица.
Не знаю, как это случилось, но разговор коснулся императрицы. «Право, — сказал Пален, — она напрасно воображает себе, что она наша повелительница. В сущности, мы оба подданные государя, и если она подданная первого класса, то я — второго; усердие, с которым я стараюсь избежать всего, что могло бы послужить поводом к скандалу и возмущению, всегда останется неизменно тем же по своей глубине и искренности. Знаете ли вы историю с иконой?» — «Нет». — «Так дело вот в чём. Императрица пожертвовала для часовни нового Екатерининского института икону, на которой изображены: Распятие, Божья Матерь и Мария Магдалина; на ней сделаны надписи, намекающие на кончину императора и могущие подстрекнуть раздражённую чернь против тех, на кого молва указывает, как на участников этого дела. Надписи эти уже успели привлечь многих в часовню, так что полиция донесла мне об этом. Чтобы не поступить опрометчиво, я отрядил туда смышлёного и образованного полицейского чиновника в партикулярном платье, поручив ему списать возмутительные места надписей, и велел передать священнику, чтобы образ был удалён втихомолку. Он ответил мне, что ничего не может сделать без непосредственного приказания императрицы. Вот почему я сегодня поговорю об этом с государем, который завтра едет навестить свою мать в Гатчину. Мне передали, что она хочет, чтобы икона осталась на месте во что бы то ни стало. Но это невозможно».
Он ещё несколько раз принимался горячо ратовать против императрицы. Когда мы собрались уходить, граф Виельгорский сказал мне: «Я положительно не узнаю Палена. Он всегда отличался, чтобы не сказать худшего, — смышлёностью фурьера или придворного камер-лакея, а сегодня он позволил себе, не стесняясь, такие выходки против императрицы — и ещё при свидетелях!» — «Он, очевидно, воображает, — ответил я, — что находится в такой незыблемой милости, что может тягаться с императрицей, но ему следовало бы быть поосторожнее. Императрица — женщина: в ней много упорства, сын её любит и уважает. Это очень неравная игра».
В четверг я отправился к обеду в институт. Проходя мимо двери Нелидовой, я заметил, что там готовятся к отъезду в Гатчину. Я зашёл к ней и попросил её объяснить мне историю с иконой, наделавшей столько шуму и способной вызвать в массе праздных и склонных к возмущению людей опасное движение.
«Я очень рада, — сказала она, — что вы вспомнили об этом, так как могу сообщить вам всё до мельчайших подробностей: я была свидетельницей всей этой истории, и образ не раз был у меня в руках. Один русский художник приносил императрице от времени до времени иконы для её новых учреждений. Так как он не хотел продать их, то императрица приказывала выдавать ему когда 100, когда 200 руб. Но, в силу его слишком частых появлений, императрица велела отказать ему, когда он принёс последнюю икону, на которой было изображено распятие. Здесь Божья Матерь обращается к Спасителю с изречением из Св. Писания, а Христос отвечает ей другим текстом[133]. Так как эти надписи делаются славянскими и часто весьма мелким шрифтом, то ни императрица, ни я, ни кто-нибудь из придворных никогда не трудились разбирать их. Художник между тем оставил икону у одного из камердинеров с просьбой убедить государыню взглянуть на неё, так как он по бедности своей нуждается в воспомоществовании. Икона уже провисела две недели слишком в покоях императрицы, когда она, собираясь уехать в Гатчину, вдруг сказала: «Всё-таки надо будет осмотреть образ. Нет ли здесь кого-нибудь из дирекции моих учреждений?» Ей доложили, что г. Гревениц налицо. Императрица велела позвать его и спросила: «Куда бы можно было поместить эту икону?» — «В часовне нового Екатерининского института ещё не хватает одного образа». — «Так велите поставить туда этот и скажите художнику, что я вспомню о нём, когда возвращусь из Гатчины». Всё это может засвидетельствовать вам двор императрицы. Но Пален, который во что бы то ни стадо хочет посеять раздор между матерью и сыном, усмотрел в надписях на иконе смысл, способный вызвать возмущение. Мысль эта экстравагантна и становится преступной, когда её приписывают императрице. Государь, вероятно, прикажет основательно исследовать это дело и даст своей матери удовлетворение. Пока не говорите об этом, а в особенности — не называйте меня». — «Я уверяю вас, что я никому не скажу ни слова».