Когда великого князя убедили действовать сообща со мною, — это был уже большой выигрыш, но ещё далеко не все; он ручался мне за свой Семёновский полк; я видался со многими офицерами этого полка, настроенными очень решительно; но это были все люди молодые, легкомысленные, неопытные, без испытанного мужества, необходимого для такого решения, и которые в момент действия могли бы, вследствие слабости, ветрености или нескромности, испортить все наши планы: мне хотелось заручиться помощью людей более солидных, чем вся эта ватага вертопрахов, я желал опереться на друзей, иметь при себе Зубовых и Беннигсена[86]. Но как вернуть их в Петербург? Они были в опале, в ссылке; у меня не было никакого предлога, чтобы вызвать их оттуда, и вот что я придумал.
Я решил воспользоваться одной из светлых минут императора, когда ему можно было говорить что угодно, разжалобить его на счёт участи разжалованных офицеров: я описал ему жестокое положение этих несчастных, выгнанных из их полков и высланных из столицы, и которые, видя карьеру свою погубленною и жизнь испорченною, умирают с горя и нужды за проступки лёгкие и простительные. Я знал порывистость Павла во всех делах, я надеялся заставить его сделать тотчас то, что я представил ему под видом великодушия: я бросился к его ногам. Он был романтического характера, он имел претензию на великодушие. Во всём он любил крайности: два часа спустя после нашего разговора двадцать курьеров уже скакали во все части империи, чтобы вернуть назад в Петербург всех сосланных и исключённых со службы. Приказ, дарующий им помилование, был продиктован мне самим императором.
Тогда я обеспечил себе два важных пункта: 1) заполучил Беннигсена и Зубовых, необходимых мне, и 2) ещё усилил общее ожесточение против императора: я изучил его нетерпеливый нрав, быстрые переходы его от одного чувства к другому, от одного намерения к другому, совершенно противоположному. Я был уверен, что первые из вернувшихся офицеров будут приняты хорошо, но что скоро они надоедят ему, а также и следующие за ними. Случилось то, что я предвидел: ежедневно сыпались в Петербург сотни этих несчастных; каждое утро подавали императору донесения с застав. Вскоре ему опротивела эта толпа прибывающих: он перестал принимать их, затем стал просто гнать и тем нажил себе непримиримых врагов в лице этих несчастных, снова лишённых всякой надежды и осуждённых умирать с голоду у ворот Петербурга[87].
Мы назначили исполнение наших планов на конец марта, но непредвиденные обстоятельства ускорили срок: многие офицеры гвардии были предупреждены о наших замыслах, многие их угадали. Я мог всего опасаться от их нескромности и жил в тревоге.
7 марта я вошёл в кабинет Павла в семь часов утра, чтобы подать ему, по обыкновению, рапорт о состоянии столицы. Я застаю его озабоченным, серьёзным; он запирает дверь и молча смотрит на меня в упор минуты с две, и говорит наконец: «Г. фон Пален! вы были здесь в 1762 году». — «Да, ваше величество». — «Были вы здесь?» — «Да, ваше величество, — но что вам угодно этим сказать?» — «Вы участвовали в заговоре, лишившем моего отца престола и жизни?» — «Ваше величество, я был свидетелем переворота, а не действующим лицом, я был очень молод, я служил в низших офицерских чинах в Конном полку. Я ехал на лошади со своим полком, ничего не подозревая, что происходит: но почему, ваше величество, задаёте вы мне подобный вопрос?» — «Почему? Вот почему: потому что хотят повторить 1762 год».
Я затрепетал при этих словах, но тотчас же оправился и отвечал: «Да, ваше величество, хотят! Я это знаю и участвую в заговоре». — «Как! вы это знаете и участвуете в заговоре? Что вы мне такое говорите!» — «Сущую правду, ваше величество, я участвую в нём и должен сделать вид, что участвую ввиду моей должности, ибо как мог бы я узнать, что намерены они делать, если я не притворюсь, что хочу способствовать их замыслам? Но не беспокойтесь, — вам нечего бояться: я держу в руках все нити заговора, и скоро всё станет вам известно. Не старайтесь проводить сравнений между вашими опасностями и опасностями, угрожавшими вашему отцу. Он был иностранец, а вы русский; он ненавидел русских, презирал их и удалял от себя; а вы любите их, уважаете и пользуетесь их любовью; он не был коронован, а вы коронованы; он раздражил и даже ожесточил против себя гвардию, а вам она предана. Он преследовал духовенство, а вы почитаете его; в его время не было никакой полиции в Петербурге, а нынче она так усовершенствована, что не делается ни шага, не говорится ни слова помимо моего ведома: каковы бы ни были намерения императрицы[88], она не обладает ни гениальностью, ни умом вашей матери, у неё двадцатилетние дети, а в 1762 году вам было только 7 лет». — «Всё это правда, — отвечал он, — но, конечно, не надо дремать».
На этом наш разговор и остановился, я тотчас же написал про него великому князю, убеждая его завтра же нанести задуманный удар; он заставил меня отсрочить его до 11-го, дня, когда дежурным будет 3-й батальон Семёновского полка, в котором он был уверен ещё более, чем в других остальных. Я согласился на это с трудом и был не без тревоги все следующие два дня[89].
Наконец наступил роковой момент: вы знаете всё, что произошло. Император погиб и должен был погибнуть: я не был ни очевидцем, ни действующим лицом при его смерти. Я предвидел её, но не хотел в ней участвовать, так как дал слово великому князю[90]».
Вот рассказ Беннигсена:
«Я был удалён со службы, и, не смея показываться ни в Петербурге, ни в Москве, ни даже в других губернских городах, из опасения слишком выставляться на вид, быть замеченным и, может быть, сосланным в места более отдалённые, я проживал в печальном уединении своего поместья на Литве.
В начале 1801 года я получил от графа Палена письмо, приглашавшее меня явиться в Петербург: я был удивлён этим предложением и нимало не расположен последовать ему; несколько дней спустя получил приказ императора, призывавший назад всех сосланных и уволенных со службы. Но этот приказ точно так же не внушил мне никакой охоты покинуть моё уединение; между тем Пален бомбардировал меня письмами, в которых энергично выражал своё желание видеть меня в столице и уверял меня, что я буду прекрасно принят императором. Последнее его письмо было так убедительно, что я решился ехать.
Приезжаю в Петербург; сперва я довольно хорошо принят Павлом; но потом он обращается со мною холодно, а вскоре совсем перестаёт смотреть на меня и говорить со мной. Я иду к Палену и говорю ему, что всё, что я предвидел, оправдалось, что надеяться мне не на что, зато много есть чего опасаться, поэтому я хочу уехать как можно скорее. Пален уговорил меня потерпеть ещё некоторое время, и я согласился на это с трудом; наконец, накануне дня, назначенного для выполнения его замыслов, он открыл мне их: я согласился на всё, что он мне предложил. В намеченный день мы все собрались к Палену; я застал там троих Зубовых, Уварова, много офицеров гвардии[91], все были, по меньшей мере, разгорячены шампанским, которое Пален велел подать им (мне он запретил пить и сам не пил). Нас собралось человек 60; мы разделились на две колонны: Пален с одной из них пришёл по главной лестнице со стороны покоев императрицы Марии[92], а я с другой колонной направился по лестнице, ведущей к церкви[93]. Больше половины сопровождавших меня заблудились и отстали прежде, чем дошли до покоев императора; нас осталось всего 12 человек. В том числе были Платон и Николай Зубовы. Валериан был с Паленом. Мы дошли до дверей прихожей императора, и один из нас велел отворить её под предлогом, что имеет что-то доложить императору[94]. Когда камердинер и гайдуки императора увидели нас входящими толпой, они не могли усомниться в нашем замысле: камердинер спрятался, но один из гайдуков, хотя и обезоруженный, бросился на нас; один из сопровождавших меня свалил его ударом сабли и опасно ранил в голову[95].