Литмир - Электронная Библиотека

— Погодите! Куда вы? Кто же мне потолок починит? — осмелилась хозяйка окликнуть отступающего. Страх испарился, оказывается, его, двух слов не могущего связать, боялись так, что готовы были язык проглотить. А теперь заворковала, как в тот памятный и проклятый — да, проклятый! — день на скачках. Впрочем, может, ему, сгорающему от стыда, лишь почудилась обольщающая нотка? Выскочил и пустился бежать. Кому они нужны, крохи нищенской мечты? Никому! Ринулся прочь, не открывая глаз, не дыша, чтобы скорее уйти от запахов кошачьей мочи, запаренной картошки. Он и знать еще не знал, что это не отречение, а лишь подспудное желание живой сохранить в памяти солнечную картину, которую кто-то швырнул в грязь… Петронеле не проведала об этом безумии, но в своих предчувствиях могла бы вообразить и более кошмарное. Что ни говори, а Лауринасовы выверты связаны были не с нею, а с другой женщиной… Тащась из местечка к себе на хутор, старалась унять холодную дрожь и думала: раньше ли, позже, а надоест Лауринасу слоняться по чужим углам, каждый раз оглядываться, куда шапку повесить, ногу поставить. Надоест это пыльное местечко, ежедневно провожающая и встречающая плешина под окнами, вытоптанная неугомонными отпрысками Абелей, соскучится, ой, соскучится по своим деревьям, которые — прости его господи! — он любит больше родных детей. И от Жайбаса своего не откажется, хоть посули ему взамен слиток золота с конскую голову… Не отречется! Спустя недели две Лауринас и пришел, вернее, приехал на Акмонасовом Орлике…

Второе путешествие Петронеле в местечко — было ведь и второе! — оказалось более удачным, но из-за него остался в голове шум, точно нудное осиное жужжание. И раньше гудело в ушах, особенно когда накланяешься грядам на солнцепеке. Но теперь просто звон стоит. С чего это? Ветер ли шалопут, придорожный ли телеграфный столб, по которому палкой ударили? Гудит головушка. И все это после второго похода, когда отправилась в дорогу не из-за любви к путешествиям. В глазах рябило, ноги точно ватные, а пошла… Не могла дождаться вытребованного в волость Лауринаса. День нету, второй, дети ревут. Что делать?

Стой! Куда прешь? Не пустили в красный кирпичный дом, где раньше акушерка жила. Взглянула на охранника — задрожала от страха. И она ему не показалась: не баба — копна соломы, слезинки не выдавит, чего такую жалеть? Потому пришлось ей подпирать истертую кирпичную стену не один час.

— Что-то не заметно, чтобы очень ты своего муженька любила! — кольнул ее наконец караульный своими диковатыми глазами.

— Люблю, как не любить, — ответила словно исповеднику.

— Почему же не вопишь, слезинки не обронила?

— Не привыкла на людях.

— Я отвернусь, а ты поплачь, — научил он, и перед нею забрезжила надежда. — Надо!

Зажмурилась Петронеле, скривила губы.

— Да не так, дура! Кричи, чтобы мне больно было!

Повыла, сама своего голоса пугаясь. Однако не разжалобила охранника, только новый нагоняй получила:

— Кудахчешь ты, а не плачешь. Кричи, чтобы стены дрожали!

— Не могу.

— Когда муж лупцевал, не орала, что ли?

— Не дерется мой.

— И плохо делает. Вот и не научилась его любить. Ладно, давай бутылку.

Самогон принесла, но не решалась подать.

— Неплохая ты баба, но глупая. Был бы помоложе, бутылкой бы не отделалась. Прогулялись бы мы с тобой до сеновала, а? — Женщина упорно молчала, и он подмигнул ей странным своим глазом. — Ладно, иди. Скажу, землю ела, слезы ведрами лила, вот и не выдержал. Только смотри, баба, начальству не дерзи!

Петронеле и не собиралась дерзить.

— Господин начальник, — обратилась она к человеку с пышными, зачесанными назад волосами, который показался ей красивым: в пиджаке, при галстуке, не в гимнастерке. Движения спокойные, будто никто не хлопает здесь дверями, не грохочет подковками сапог. — Мой честный человек. Мой людей не убивал, господин начальник.

— Зачем же винтовку хранил?

— Лауринас и поросенка-то не зарежет, всегда резника приглашали.

— Вернется ваш муж. Не бойтесь. Если ни в чем не виноват, отпустим.

Через три дня Лауринас вернулся.

— А этот красивый, он кто? Следователь? — поинтересовалась, когда привыкла к заросшим и запавшим щекам мужа, к его жадным глазам, ласкавшим и стены, и деревья, и руки ее, месившие в квашне тесто.

— Кто красивый? Чушь порешь! Красивый — некрасивый… Не турнули к белым медведям, вот и радуйся! — сердился и смеялся Лауринас.

— Как же это не красивый? Не избил, не покалечил, по-людски отнесся. Вот тебе и красота.

Статкусы потолкались в оживленном центре городка, который нисколько не похож на то бедствующее местечко. Городской пейзаж, от которого они несколько отвыкли, запах бензиновой гари, киоск «Союзпечати», женщины с набитыми авоськами. Никто и не помнил, где стоял бывший домик акушерки, теперь на его месте высится большой универмаг, сверкает застрявшее в стеклянной стене солнце, люди ныряют внутрь, как в кипящий котел, и вываливаются оттуда, словно ошпаренные. Однако счастливые, с покупками. Модно постриженные, в изящной одежде и обуви — праздник, да и только! — хотя и колокола костельные спокойно спят, и государственных флагов не видать. Но много ли среди толпы таких, которые понравились бы Петронеле? О которых она сказала бы красивые?

Елена, настроившись на воинственный лад, купила полкило шоколадных конфет… для Саргиса. Живое существо. Не будешь ведь морить его голодом!

Оба почувствовали, что предают Петронеле.

Теперь она не сядет в их машину. И кто знает, с каким лицом встретит.

И вот листва лип обметает с крыши автомобиля городскую пыль. Клен на своем месте. Куда он денется? Тень его уже далеко протянулась со двора усадьбы. По-прежнему торчат пристройки Лауринаса, кухонька — крепость Петронеле. Скрипит от ветерка надломленная ветвь груши, точно кто-то всхлипывает в тишине, но настоящей тишины уже нет, она покинула хутор.

— Что позадержались? — Петронеле опирается сразу на две палки. Голова трясется, но взгляд сосредоточен на одной, ведомой только ей точке. Вдруг зашаталась, ее повело в сторону. И еще и еще раз. Точно не привычная твердь двора под ногами, а палуба корабля, который швыряют волны. Статкусы кинулись поддерживать, старая отбивается локтями. — Не на-а-да! И где же вы пропадали? Уж, думаю, беда какая, что так припозднились.

— Много машин, людей. Лимонаду напиться — очередь, за мясом, за тортом — очереди! — тараторит Елена, стремясь как-то оправдаться за опоздание, чувствуя себя виноватой за то, что подышала другим воздухом, поглазела на пестрый, ничего от человека взамен не требующий мир.

— За тортами? Подумать только! Что, хлебом уже все сыты? — гудит Петронеле, волна удивления раскачивает ее грузное тело.

Статкусы снова подпирают с боков; она — не на-а-да! — вырывается.

— Раньше, дочка, бывало, ребенок бублик получит и грызет… грызет… — Ей не хватает дыхания, мысль, мелькнувшая, как воспоминание об этом обмусоленном бублике, уползает в недоступную для Статкусов, а для нее такую близкую, рукой подать, жизнь. Булыжная мостовая, о которую собьешь босые ноги, искры от подков чужих лошадей, пыль, комом забивающая горло… Шла, волоча за руку Казюкаса, от Абелей, ничего не добившись, еще большую тяжесть на себя взвалив. И самой, и сыну хотелось пить, не остановилась ни у журавля колодезного, ни у речки. От соленой селедки жгло внутри, горели сухие, пылью разъедаемые глаза. Казюкас — что бедняга понимал? — слюнявил подаренный бублик, а она, мать, не прикрикнула, не запретила. Перед глазами все еще Лауринас… Вошел с печальной улыбкой на губах, а увидел их, и лицо вдруг стало чужим, недобрым, выдохнул, распушив усики. Успела разглядеть непривычно, по-городскому подстриженный затылок. И запах одеколона резанул сердце — неподалеку, как черная беда, кружила та, обольстительница, хищница. Может, здесь, рядом, в мыслях его, а может, там, куда пока мысли не достигают, не хочет сообразить, что висит над пропастью. Чужой-чужой и такой красивый, закинул ногу на ногу, покачивает по старой привычке. До сего часа никогда Петронеле не воспринимала его так: красивый! Чужим еще долго после свадьбы казался, но — красивым? Сделал вид, что ему весело, беззаботно, не спросил ни про деревья, ни про Жайбаса — не обижают ли, мол, Шакенасы его жеребца. Она втайне от матушки сыпала коню в ясли овес, хотя и побаивалась ударов его копыт: а ну как обидится, лягнет по жердям, разнесет стойло, вышибет дверь и ускачет? Тогда уж прости-прощай, Лауринас! Лишь на уговоры родителей поддавшись, пустилась она в местечко, дорогой клялась себе, что отречется от мужа, вырвет его из детских сердечек, а что вышло? Еще глубже врос в сердце Лауринас с этим своим стриженым затылком и запашком одеколона. Вместо того чтобы проклясть и толкнуть к этой городской бездельнице — на, дескать, бери, радуйся, мне такого не надо! — спекшимися от жажды губами молила господа: верни!

50
{"b":"848410","o":1}