И уже здесь, в области пока что фантазии и изобретения, между визуальным и текстовым, лишь готовясь к переходу от виртуальной постправды к реалистической сюрправде, бал правит неуемное cogito, нестерпимый маяк если не самопознания, то самоосознания, высвечивающий в, казалось бы, обжитой, питательной среде современного искусства собственную отстраненность, которая вскоре обернется отторгающей тебя пустынностью, твоей неуместностью, неприкаянностью, атопией. А пока лишь (звучит почти как апокалипсис) намечен первый полюс коллизии: образцовые мыслительные маршруты contemporary art проложены на территории виртуальной реальности, еще не столкнулись с человеческой, слишком человеческой материей, выставленной напоказ в «Автопортрете»... но дальнейший путь недолог: к слишком человеческому достаточно будет добавить толику человеческого, чтобы оно стало в таком соседстве невыносимым.
Пока же, в последовавшем за «Трудами» «Автопортрете», все слишком очевидно и насквозь человечно. В этом монохромном, монотонном континууме нет ни заумного, ни бредового, все картезиански расчерчено горизонталями бытования тела и вертикалями головных оценок, где предпочтения не складываются ни в какие иерархии. И, естественно, поверхностно, как у почитаемого нашим автором Перека; здесь царит минимализм: никаких красот, эпитетов, метафор — мускулистые, поджатые фразы, экономичные до крайности, с намеком на мрачный юмор в своей структуре. Никаких шпенглеровских третьих измерений или делезовских складок, скорее спрямленная рассудком эфемерная плева влечений и желаний, описанная Лиотаром. Отсутствие стиля, означенный другим его любимцем Роланом Бартом нулевой градус белого письма — кстати, отдаленным аналогом «Автопортрета» может служить книга «Ролан Барт о Ролане Барте»: см., в частности, там главку «Нравится — не нравится». Ну и тогда уж другой возможный аналог: Бодлер: «Мое обнаженное сердце» / Леве: «Мое обнаженное я»[3]- ни в коем случае не в смысле эксгибиционизма: жест Леве как раз и состоит в том, что он смотрит на себя сам, без оглядки на (возможного) зрителя, но ни разу не забывая, что зритель — он сам.
«Автопортрет» с неожиданной легкостью удерживается от всякого самолюбования, на манер дотошной фотографии, серии фотографий; нейтральный текст здесь оказывается медиумом — фотопластинкой, подложкой, на которой через фасеточную линзу разрозненных фраз (только через подобный видоискатель и способно наблюдать за накатывающими на него приливами и отливами unheimlich суверенное cogito) отпечатываются впечатления, рефлексы, образы, воспоминания... Любому читателю-зрителю предоставляется бесконечное множество способов организовать хаос пуантилистических фраз-мазков «Автопортрета», дабы вычитать, высмотреть из этого бес-человечного в своей эгоцентричности хаосмоса складывающиеся в смыслы созвездия: «...мир — отнюдь не связная последовательность событий, а созвездие воспринимаемых вещей» (ЭЛ). (Интересно, что именно пуантилистически решенные, формирующиеся черными на белом или белыми на черном точками портреты Леве вынесены на обложки современных изданий «Автопортрета» и «Трудов»...)
Вырезая... выбирая из подвижного пазла фраз «Автопортрета» подходящие лично тебе фрагменты и мнения, можно составить самые разные уже портреты, уже без авто— сложенные, скомпонованные, сочиненные, примеряемые тобой, лицемерный читатель, лица.
И кто же он, этот Эдуар Леве, проступающий сквозь многогранную призму своего текста,— пижон, циник, психопат, эгоист, сноб, индивидуалист, карьерист, делец, эстет, спекулянт, педант, перфекционист, обжора, буржуа, яппи, мизантроп, извращенец, модник, нарцисс, паникер, параноик, прагматик, насмешник, эксцентрик, тусовщик, экспериментатор, чудак, денди, гедонист, нахал, рационалист, себялюбец, манипулятор, вуайер, скопидом, фотограф, спесивец, софист, ипохондрик, космополит, невротик, сумасброд, выдумщик, сплетник, оригинал, пурист, честолюбец, сухарь, самоубийца?..
Но этого мало: фразы Леве в своей примитивной, животной, что ли, силе оказываются интерактивными — его самонаправленный, рефлексивный текст начинает отражать и читателя, ты вовлекаешься в него и из положения зеркала, в котором приумножается автор, переходишь в состояние примеряющего его изображение к себе, далее уже глядишься на себя в его зеркале. И именно на этом этапе переходишь от вычитывания из текста смыслов к их туда вчитыванию.
Подобные вчитывания можно пытаться полупародийно объярлычить:
• «витгенштейновское»: о том, что Эдуар Леве говорит своими словами, не надо — не пристало — говорить другими; на глазах уменьшая зазор между говоримым и несказанным, он тем самым лишь сильнее его выявляет;
• магриттовское «это не автопортрет»;
• семиотическое: с одной стороны, это надстройка над «Мифологиями» уважаемого им Ролана Барта, семиотика семиотики; с другой, Леве расшатывает референциальную ось знака, ставит под сомнение его бинарную, двустороннюю структуру, исподволь подменяя ее односторонней, мебиусовой, перекликаясь с либидинальным Лиотаром и постоянно вписываясь в его распрю;
• или еще, прагматически: тут налицо образцовые примеры несводимости опыта к примеру, образцу, даже к образу.
Но мы несколько уклонились в сторону от нашей основной темы.
Итак, все творчество Леве (за вычетом ранних, живописных «проб») укладывается в неполный десяток лет, а два его собственно беллетристических сочинения, «Автопортрет» и «Самоубийство», разделяют и вовсе три года. Эти два текста, собственно, можно рассматривать как своеобразный диптих или дилогию, единое — двоящееся — целое; действительно, первая же фраза «Автопортрета»[4] оказывается зловещим предвосхищением, мостиком к «Самоубийству» и самоубийству, а на его последней странице конспективно изложены события, на которых вскоре будет возведен кафедрал «Самоубийства». Не забудем и это: «В периоды депрессии у меня перед глазами встает, как меня хоронят после самоубийства, вокруг много друзей, все преисполнено грусти и красоты, настолько волнующее событие, что я хочу его пережить и, стало быть, жить» («Автопортрет»),
Что же происходит на таком недолгом пути от «Автопортрета» к «Самоубийству», если ограничиться планом чисто формальным и не вникать в сокровенные ломки автора, забыть, что, примеряя себя к своему покойному другу, Леве примеряется здесь к собственному самоубийству? В новом, чуть по-иному фрагментированном, на сей раз достаточно нарративном тексте меняется и стоящая за ним реальность (она заметно виртуализируется), и субъективность взгляда на нее: эта субъективность двоится, становится, так сказать, бинокулярной, стереоскопичной. В глаза первым делом бросаются формально-грамматические характеристики: на смену чистому «я» приходит риторическая пара из «я» и «ты», привносящая с собой двухмерное «мы»: на самом деле, покончивший с собой двадцать лет назад безымянный друг Леве, история которого упоминается в конце «Автопортрета», не только вторит, становится двойником автора, но и оказывается его проводником и даже носителем, постепенно накоротко с ним отождествляется — как в блужданиях по Бордо (не путать с Бардо), в романтической скачке на лошади, в психотропных мо́роках... Соответственно от безоговорочности к оговоркам меняется и модальность речи: на смену перформативным в своей вескости формулировкам «Автопортрета» в «Самоубийстве» приходят сомнительность («Ты предавался нескончаемым сеансам сомнения. Ты называл себя экспертом в этом деле. Но сомневаться было для тебя настолько утомительно, что в конце концов ты начинал сомневаться в сомнении»), вариативность сослагательных по своей сути построений, возникают сюжетные, подчас гипотетические ходы, открывающие возможности «художественного вымысла» — вплоть до внезапно возникающей (правда, post mortem) возможности поэзии.