Ты — книга, которая говорит со мной, когда я захочу. Твоя смерть написала твою жизнь.
Из-за тебя мне становится не грустно, а тяжело. Ты — помеха моей неизлечимой легкости. Когда я слишком взвинчен, стоит по неизвестной причине привидеться твоему липу, как я снова отдаю должное окружающим меня людям. Вещи обретают выразительность, какой обычно я за ними не замечаю. Я вместо тебя извлекаю пользу из того, чего ты больше не знаешь. Мертвый, ты делаешь меня более живым.
Тебе было пять лет, ты никак не мог натянуть на себя пуловер. Брат, хотя и младше на два года, показал, как это делается. Твой отец унизил тебя, посоветовав в насмешку брать с него пример и добавив, что ты на это неспособен. Брат, который обожал тебя наравне с отцом, оказался между двумя огнями. Не желая никого ранить, он не стал кичиться отцовским замечанием. Его скромность унизила тебя еще более.
Ты покоишься в одиночку в могиле с надгробьем из черного камня, на котором золотыми буквами выгравированы твои имя и фамилия. Ниже даты твоих рождения и смерти, их разделяет двадцать пять лет.
Когда мне сообщают о самоубийстве, я вспоминаю о тебе. Однако же когда мне сообщают, что кто-то умер от рака, я не вспоминаю о своих дедушке и бабушке, которые умерли от него. Они делят его с миллионами других. Ты собственник самоубийства.
Руина — случайный эстетический объект. Украшательство тут ни при чем. Руину не делают, ее не поддерживают. Руины тяготеют к низу, к куче. Красивее всего то, что, несмотря на обвал, остается стоять. Воспоминание о тебе и есть высота, а твое тело — низ. Твой призрак продолжает возвышаться в моей памяти, тогда как скелет разлагается в земле.
Тебе нравилось, что ты родился 25 декабря: «Все празднуют, и им не до того, что это мой праздник. Забыт — и это избавляет от нелепой необходимости сиять».
Один тип как-то сказал тебе: «Я люблю тебя». Это был не я. При твоей жизни я об этом не думал, но сегодня могу сказать то же самое, хотя речь не о той любви, в которой тебе признались, Мои слова слишком запоздали. Они не изменили бы твое решение, но изменили бы мои воспоминания. Любить кого-то начиная с его смерти — не дружба ли это?
Я знаю только одну твою фотографию. Я сделал ее в твой день рождения. Ты был у нас. Моя мать испекла пирог. Я заранее приготовил фотоаппарат, чтобы тебе не пришлось несколько раз повторять сцену, пока я сделаю снимок. Я сфотографировал без вспышки тот момент, когда ты задувал свечи. Изображение расплывчато. Черно-белый снимок. Твои щеки впали от вздоха, губы сжимаются, чтобы вытолкнуть воздух. Я навел камеру на тебя, кто вокруг, не видно. На тебе толстый шерстяной свитер. Жизнь ускользает из твоих легких, дабы загасить огоньки. Ты выглядишь счастливым.
Умерев молодым, ты никогда не будешь старым.
Твой дедушка говорил меньше, чем ты. Его обычно видели улыбающимся, когда он молча проходил со своей удочкой под деревьями, направляясь по дороге на берег реки, окаймлявшей парк, где он имел обыкновение проводить послеполуденные часы. Однажды, когда я выкрутасничал в нависших над водой ветвях, у меня с руки соскользнули часы. Спустя несколько лет засушливым летом, когда уровень воды в реке сильно понизился, твой дедушка их нашел. Я починил их. Они снова тронулись в путь. Ты был мертв уже два года.
Твоя подруга, отчим которой управлял большим отелем, подыскала тебе стажировку на лето. Ты работал портье и убирал номера. Мне трудно представить тебя в униформе грума, в накидке иной эпохи и красно-черной каскетке. Убирая за постояльцами комнаты, ты находил неожиданные предметы. Однажды в ящике тумбочки у человека, которого ты назвал «банкиром», остались нераспечатанный набор порнографических гомосексуальных журналов и нераспакованный дилдо. Ты показал их мне. Ты их не открывал. Нашли ли их после твоей смерти? Как истолковали их наличие у тебя?
Ты часто говорил мне о «Падении Гарниери». Его автор, Просперо Мити, никогда не перечитывал свои книги в печатном виде, довольствуясь гранками. Однажды в виде исключения он прочел одну из них и обнаружил, что порядок глав в ней не соответствует тому, что он написал. Книга в таком виде ему понравилась, и он не стал требовать, чтобы последующие издания были исправлены. Ты узнал об этой забавной истории уже после прочтения книги. И не поленился перечитать ее, чтобы установить исходный порядок.
На лифте ты спускался, но не поднимался.
Ты полагал, что, постарев, станешь менее несчастным, поскольку у твоей печали появятся основания. По молодости лет твой раздрай оставался беспросветным, поскольку ты находил его необоснованным.
Твое самоубийство было исполнено скандальной красоты.
Однажды зимой ты в одиночку отправился на лошади за город. Было четыре часа дня. Ты находился в нескольких километрах от конюшен, как вдруг потемнело. Надвигалась гроза. Она разразилась, когда твоя лошадь шла галопом среди унылых полей. Силуэт города вырисовывался вдали в синих и черных тонах. Молнии и гром не пугали животное. Тебя наэлектризовал разгул непогоды. Ты составлял единое целое с животным, чей запах усиливался дождем. Ты заканчивал путь среди темной мокряди, подковы лошади на каждом шагу взбивали вязкую влажную землю.
Ты чаще читал, стоя в книжном магазине, чем сидя в библиотеке. Ты хотел открыть литературу сегодняшнюю, а не вчерашнюю. В библиотеках прошлое, в книжных лавках настоящее. Тебя, однако, больше интересовали покойники, чем современники. В первую очередь ты читал тех, кого называл «живыми мертвецами»: умерших авторов, которых продолжают публиковать. Ты доверял издателям обновить сегодня вчерашнее знание. Ты не слишком верил в чудесное открытие забытых писателей. Ты полагал, что время сортирует и поэтому лучше читать публикуемых сегодня авторов вчерашнего дня, чем сегодняшних авторов, которых завтра забудут.
В городе было два книжных магазина. Меньший был лучше, но в большом можно было читать, не чувствуя себя обязанным купить книгу. Там было несколько продавцов и несколько помещений, за покупателями особо не следили. В маленьком ты чувствовал на себе взгляд хозяина. Ты ходил туда не для того, чтобы открыть для себя новые книги, а для того чтобы купить уже выбранные.
Я слышал, как ты подражаешь жившему возле дома твоей матери старику-крестьянину, который сжимал традиционную формулу вежливости «Привет, как делишки?» до «Привышки?». Ты приближался с протянутой рукой, словно собираясь, как обычно, поздороваться, и в последний момент бросал встречному это приветствие. Ничто его не предвещало. Ты не повторял, чтобы рассмешить, второй раз. Ты не забавлялся по заказу.
Ты утверждал, что вечером становишься ниже, чем утром, потому что вес сплющивает тебе позвонки. Ты говорил, что ночь возвращает твоему телу то, что забрал день.
Ты курил американские сигареты из светлого табака. Твоя комната была пропитана их сладковатым запахом. Глядя, как ты куришь, хотелось закурить самому. Сигарета становилась в твоей руке художественным объектом. Любил ли ты курить или всего лишь представляться курящим? Ты выпускал идеальные кольца, плотные и толстые, они пролетали пару метров, прежде чем окутать предмет и на нем рассеяться. Я вспоминаю их ночные траектории в контровом освещении лампы. Когда я видел тебя в последний раз, ты бросил курить, но не пить. Поглаживая себя по животу, ты радовался, что пополнел, хотя разница была едва заметна. Твоя фигура ничуть не изменилась.
Объяснить твое самоубийство? Никто на это так и не рискнул.
Нельзя сказать, что ты танцевал. Напрасно вокруг тебя раздавалась музыка, подхватывал тела́ вихрь басов, в тебя все это не проникало. Ты обозначал шаги, ты скорее изображал танец, чем его исполнял. Ты танцевал в одиночку. Когда кто-то встречался с тобой взглядом, ты улыбался так, будто тебя застали за чем-то нелепым.
Твоему самоубийству не предшествовали неудачные попытки.
Ты не боялся смерти. Ты ее упредил, но по-настоящему ее не хотел: как хотеть то, чего не знаешь? Ты не отверг жизнь, а подтвердил свою склонность к неизвестному, заявив, что если по ту сторону что-то существует, то там лучше, чем здесь.