И хотя он никогда не сказал мне ни единого слова, я любил своего чарли-чаплинского деда. Его немота оказалась особого рода изысканностью. Она прекрасно гармонировала с его элегантными костюмами, туфлями с вязаными союзками и блеском волос. Но в то же время в нем не было никакой чопорности, он был игрив, а иногда даже комичен. Когда мы отправлялись с ним покататься на машине, Левти часто делал вид, что спит за рулем. Глаза его внезапно закрывались, и он обмякал. Неуправляемая машина продолжала катиться дальше, все больше сворачивая к обочине. Я смеялся, визжал и сучил ногами. В последнюю минуту Левти открывал глаза, хватался за руль, и мы еле-еле избегали катастрофы.
Нам не надо было говорить. Мы понимали друг друга без слов. А потом случилось ужасное.
Это произошло субботним утром через несколько недель после нашего переезда в Мидлсекс. Левти взял меня на прогулку, чтобы осмотреть окрестности. Мы собирались спуститься к озеру и, взявшись за руки, двинулись через лужайку перед домом. В кармане его брюк, находившемся как раз на уровне моего уха, позвякивала мелочь. Я гладил большой палец его руки, поражаясь отсутствию ногтя, который, по утверждению Левти, ему откусила обезьяна в зоопарке.
Мы доходим до дорожки, на цементе которой выдавлено имя мастера — Дж. Д. Стайгер. Рядом трещина, в которой идет муравьиная битва. Мы выходим на улицу и приближаемся к обочине.
Я спускаюсь с нее, а Левти нет, вместо этого он падает. Все еще держа его за руку, я начинаю смеяться над его неуклюжестью. Левти тоже смеется, но он не смотрит на меня, а продолжает пялиться куда-то в пространство. И тут я поднимаю глаза и вижу то, чего не должен был бы видеть в столь юном возрасте. Я вижу в его глазах страх, изумление и, самое поразительное, какую-то взрослую тревогу. Солнце бьет ему в глаза, и зрачки сужаются. Мы проводим на обочине в пыли и листьях пять секунд. Десять. И этого времени хватает на то, чтобы Левти осознал, что силы его слабеют, а я, наоборот, ощутил их прилив.
Дело в том, что никто и не догадывался, что за неделю до этого с ним случился еще один удар, добавивший к немоте пространственную дезориентацию. Мебель начала произвольно то приближаться, то отступать, как в комнате смеха. Стулья, как шутники, то подставлялись, то в последний момент отъезжали. Фишки на доске трик-трака волнообразно поднимались и опускались, как клавиши под пальцами пианиста. Но Левти никому ничего не говорил.
И поскольку он теперь боялся садиться за руль, мы начали ходить с ним гулять пешком. (Так мы и оказались у этого поребрика, который он не смог вовремя преодолеть.) Так мы и двинулись по бульвару — молчаливый пожилой иностранец и его тощая внучка, болтавшая за двоих с такой скоростью, что ее отец, бывший кларнетист, утверждал, что она обладает круговым дыханием. Я постепенно привыкал к Гросс-Пойнту, к его манерным мамашам в шифоновых платках и темному, заросшему кипарисами дому, в котором жило еврейское семейство, также оплатившее покупку наличными. А мой дед в это время свыкался с гораздо более устрашающей реальностью. Держа меня за руку, чтобы сохранять равновесие, так как кусты и деревья вокруг совершали странные скользящие движения, Левти впервые задумался о том, что сознание может являться всего лишь биологической случайностью. Он никогда не был религиозен, но сейчас он понимает, что всегда верил в существование души, некой личностной силы, остающейся после смерти. В голове у него происходит что-то вроде короткого замыкания, пока, наконец, он не приходит к хладнокровному выводу, столь противоречащему его юношескому самообладанию, о том, что мозг является таким же органом, как любой другой, и что, когда он перестанет работать, никакой личности не останется.
Но семилетняя девочка не могла гулять только со своим дедом. Я был здесь новеньким и хотел познакомиться с другими ребятами. С веранды я иногда наблюдал за девочкой моего возраста, которая жила в доме по соседству. По вечерам она выходила на балкон и обрывала лепестки у росших в ящике цветов. В более игривом настроении она совершала ленивые пируэты под аккомпанемент моей музыкальной шкатулки, которую я всегда брал с собой на крышу. У девочки были длинные белокурые волосы и челка, и поскольку я никогда не видел ее в дневное время, то считал ее альбиносом.
Но я ошибался. Однажды я увидел ее при свете солнца, когда она забралась на наш участок, чтобы забрать улетевший туда мяч. Ее звали Клементина Старк. Она была не альбиносом, а просто очень бледным аллергиком, не переносившим запаха растений и пыли, избежать которых довольно сложно. Чуть позже с ее отцом случился сердечный приступ, поэтому мои воспоминания о ней окрашены в бледно-голубой оттенок нависшего несчастья. Она стояла босиком в травяных зарослях, разделявших наши дома. На ее коже уже выступила сыпь от прилипшей к мячу травы, а внезапное появление Лабрадора объясняло причину происшедшего.
У Клементины Старк была кровать под балдахином, пришвартованная, как плавучий дом, у синего ковра, застилавшего пол ее спальни, и коллекция зловещего вида насекомых. Она была на год старше меня и уже ездила в Краков, который находился где-то в Польше. Из-за аллергии ее редко выпускали на улицу, поэтому большую часть времени мы проводили в доме, где Клементина учила меня целоваться.
Когда я рассказывал о своей жизни доктору Люсу, он всегда останавливался на этом эпизоде моего первого прихода к Клементине Старк. Его не интересовала преступная страсть моих деда и бабки, шкатулка и серенады на кларнете. И отчасти я его понимаю.
Клементина Старк пригласила меня к себе. Я даже не стану сравнивать ее дом с Мидлсексом. Он представлял собой громоздкую средневековую крепость из серого камня, абсолютно непривлекательную, за исключением одной экстравагантной детали, казавшейся уступкой принцессе, — остроконечной башни с лавандового цвета вымпелом на макушке. Стены внутри нее были увешаны коврами, над смотровым отверстием висели доспехи, а на полу изящная мать Клементины в черном трико занималась гимнастикой для ног.
— Это Калли, — промолвила Клементина. — Она пришла поиграть.
Я расцвел в улыбке и попробовал сделать что-то вроде книксена. (В конце концов, это было мое первое появление в приличном обществе.) Но мать Клементины едва повернула голову в мою сторону.
— Мы недавно переехали, — пояснил я. — И живем в соседнем доме.
Мать Клементины нахмурилась, и я решил, что допустил свою первую ошибку в Гросс-Пойнте, сказав что-то не то.
— Почему бы вам, девочки, не пойти к себе? — осведомилась миссис Старк.
И мы пошли. В спальне Клементина села на лошадь-качалку и в течение последующих трех минут качалась на ней, не говоря ни слова, после чего столь же неожиданно слезла с нее.
— У меня была черепаха, но она убежала.
— Правда?
— Мама говорит, что она сможет выжить.
— Наверное, она умерла, — сказал я.
Клементина мужественно приняла это известие. Она подошла ближе и приложила свою руку к моей.
— Видишь, у меня веснушек как звезд на небе, — сообщила она.
Мы остановились перед большим зеркалом и принялись строить рожи. Края век у Клементины были розовыми. Она зевнула и потерла нос.
— Хочешь научиться целоваться? — спросила она.
Я не знал, что ответить. Я и так уже умел целоваться. Чему еще надо было учиться? Однако пока я размышлял над этим, Клементина уже приступила к уроку. Она встала лицом ко мне и с мрачной решимостью обняла меня за шею.
Я не владею необходимым набором специальных эффектов, но мне бы хотелось, чтобы вы представили себе приближающееся ко мне бледное лицо Клементины, ее закрывающиеся сонные глаза, выпячивающиеся губы и наступление полной тишины: замирает шорох наших платьев, голос ее матери, считающей движения, звук самолета, выписывающего в небе восклицательный знак — все погружается в безмолвие, когда изощренные губы восьмилетней Клементины встречаются с моими.
И лишь колотится мое сердце.
Нет, не колотится и даже не замирает. Оно плюхает, как плюхается лягушка на болотистый берег. Мое сердце, эта амфибия, мечется между двумя состояниями — восторгом и страхом. Я стараюсь не обращать на это внимания. Я стараюсь справляться, но я и в подметки не гожусь Клементине. Она закидывает голову назад, как это делают в кино актрисы, я пытаюсь подражать ей, пока она язвительно не замечает: «Ты же мужчина». И я перестаю это делать, замирая и вытянув руки по швам. Наконец Клементина отрывается от моих губ, смотрит на меня с мгновение, а потом замечает: