Машина уже тормозила. Выскочивший фермер что-то кричал. Затем он распахнул заднюю дверцу, и появившиеся санитары положили меня на каталку и повезли по дорожке к дверям больницы. Объект не отходя держал меня за руку. Когда ее босые ноги ступили на холодный линолеум, она в какойто момент, похоже, осознала, что почти раздета. Но тут же отогнала от себя эту мысль. Она шла рядом со мной по коридору до тех пор, пока санитары не велели ей остановиться. Она держала меня за руку, как когда-то держали пряжу на берегу Пирея.
— Туда нельзя, мисс. Вам придется подождать здесь, — сказали ей, и она послушалась, еще какое-то время продолжая держать меня за руку.
Потом каталка поехала дальше, а я все еще продолжал протягивать руку по направлению к Объекту. Мое путешествие уже началось — я отплывал к другим берегам. Рука моя становилась все длиннее, достигнув двадцати, тридцати, сорока и наконец пятидесяти футов. Я поднял голову и посмотрел на Объект. Она снова превращалась для меня в загадку. Что с ней произошло? Где сейчас были ее мысли? Она стояла в конце коридора и держала мою вытянувшуюся руку. Она выглядела замерзшей и потерянной. Казалось, она знает, что мы больше никогда не увидимся. Каталка набирала скорость. Моя истончившаяся рука вилась в воздухе. И наконец наступил неизбежный момент, когда Объект отпустил ее. И моя освобожденная рука взлетела вверх.
Яркие круглые лампы над головой, как при рождении. Тo же поскрипывание белых туфель. Однако доктора Филобозяна нигде не было видно. Мне улыбался молодой врач с волосами песочного цвета и с провинциальным акцентом.
— Я задам тебе несколько вопросов, ладно?
— О'кей.
— Начнем с твоего имени.
— Калли.
— Сколько тебе лет, Калли?
— Четырнадцать.
— Сколько я тебе показываю пальцев?
— Два.
— А теперь сосчитай от десяти в обратном порядке.
— Десять, девять, восемь…
В течение всего этого времени он ощупывает меня в поисках переломов.
— Здесь больно?
— Нет.
— А здесь?
— Ага.
— Здесь?
И вдруг меня действительно пронзает боль. Как укус кобры чуть ниже пупка. Мой крик становится вполне очевидным ответом.
— Хорошо-хорошо, я буду аккуратно. Мне просто надо взглянуть. Лежи спокойно.
Доктор глазами делает знак интерну, и они с обеих сторон начинают меня раздевать. Интерн стаскивает с меня рубашку через голову, обнажая мою зеленую чахлую грудь. Они не обращают на нее никакого внимания. Впрочем, как и я. Тем временем врач расстегивает мне шорты. Я предоставляю ему возиться с застежкой. Он спускает с меня шорты, а я наблюдаю за этим словно издалека. Я думаю о чем-то другом. Я вспоминаю, как Объект приподнимал свои бедра, помогая мне раздеть себя. Я думаю об этих мелких проявлениях согласия и желания. Я думаю о том, как мне это нравилось. Интерн пропихивает под меня руку и я тоже приподнимаю бедра.
Они стягивают с меня трусики — эластичная ткань цепляется за кожу, но потом поддается.
Врач, что-то бормоча себе под нос, склоняется ниже. Интерн совершенно непрофессионально хватается за горло и тут же делает вид, что поправляет воротничок.
Чехов был прав. Если на стене висит ружье, оно должно выстрелить. Правда, в реальной жизни никто никогда не знает, где оно висит. Револьвер, который отец держал под подушкой, так никогда и не произвел ни единого выстрела. Как и винтовка над камином Объекта. Однако в палате скорой помощи все происходило иначе — абсолютно бесшумно, без дыма и порохового запаха. Просто по реакции врача и сестры стало понятно, что мое тело соответствует законам сюжетосложения.
Остается описать еще одну сцену из этого периода моей жизни. Она произошла уже в Мидлсексе неделю спустя. Действующие лица — я, чемодан и дерево. Я сижу на подоконнике в своей ванной. Время движется к полудню. На мне серый брючный костюм и белая рубашка. Я протягиваю руку и рву ягоды с шелковицы, растущей за окном. Я занимаюсь этим уже битый час, чтобы отвлечь себя от звуков, доносящихся из родительской комнаты.
Ягоды только что созрели. Они большие и сочные. Мои руки измазаны их соком. Дорожка, трава и камни клумбы внизу тоже заляпаны багряными пятнами. Из-за стены доносится плач мамы.
Я встаю, подхожу к открытому чемодану и снова проверяю, все ли я собрал. Через час мы уезжаем. Мы едем в Нью-Йорк к знаменитому доктору. Я не знаю, надолго ли это и что именно со мной не так. Меня не интересуют эти мелочи. Я знаю только одно: я больше не являюсь девочкой.
Православные монахи украли из Китая шелк в шестом веке и привезли его в Малую Азию. Оттуда он распространился по всей Европе и наконец приплыл в Северную Америку, где Бенджамин Франклин перед Американской революцией основал производство шелка. Шелковицы были посажены по всей территории Соединенных Штатов. Однако я, собирая ягоды из окна своей спальни, не думаю о том, что эта шелковица имеет какое-то отношение к производству шелка и что точно такие же деревья росли за домом моей бабки в Турции. Это дерево с самого начала стояло перед моим окном, ничем не проявляя своей значительности. Но теперь все изменилось. Теперь мне кажется, что все когда-либо виденные мною неодушевленные объекты повествуют о моей жизни. Поэтому я не могу завершить эту часть, не упомянув об одной подробности.
Наиболее культивируемый вид шелковичной гусеницы — личинка Bombyx mori — более не существует в природе. Моя энциклопедия с горечью констатирует: «Конечности личинки атрофировались, а взрослые особи не могут летать».
КНИГА ЧЕТВЕРТАЯ
ПРОРОЧЕСКАЯ ВУЛЬВА
С самого момента моего рождения, когда им удалось ускользнуть от идентификации, через крещение, когда они переиграли священника, и вплоть до отрочества, в течение которого они скрывались, чтобы потом возникнуть во всей своей красе, самой важной вещью для меня являлись мои гениталии. Одни получают в наследство дома, другие — картины или застрахованные на крупные суммы скрипки, третьи — японские пижмы или прославленные имена. Я получил рецессивный ген на пятой хромосоме и несколько редких фамильных драгоценностей.
Мои родители сначала не поверили медицинским сведениям об особенностях моей анатомии, полученным от врачей скорой помощи. Диагноз, сообщенный по телефону Мильтону и позднее выхолощенный им во имя спокойствия Тесси, включал в себя смутную обеспокоенность состоянием моей мочеполовой системы и сопутствующими гормональными нарушениями. Доктор в Питоски не стал проводить анализ на кариотип. В его обязанности входили мои ушибы и контузии, и, разобравшись с ними, он меня выписал.
Моим родителям было недостаточно его мнения, и по настоянию Мильтона я в последний раз отправился к доктору Филу.
В 1974 году доктору Нишану Филобозяну исполнилось восемьдесят восемь лет. Он по-прежнему носил галстук-бабочку, но воротник рубашки стал для него уже слишком широк. Он усох и походил на замороженного цыпленка. Тем не менее из-под белого халата продолжали выглядывать зеленые брюки для гольфа, а на лысой голове восседали авиаторские очки с тонированными стеклами.
— Привет, Калли. Как поживаешь?
— Отлично, доктор Фил.
— Занятия уже начались? В каком ты теперь классе?
— Перешла в девятый.
— Уже? Наверное, я старею.
Он был так же учтив, как и прежде. И его акцент и неистребимый отпечаток Старого Света создавали атмосферу непринужденности. Меня всегда любили и обихаживали благородные иностранцы. Я паразитировал на левантийском мягкосердечии. В детстве я сидел на коленях доктора Филобозяна, пока он пересчитывал мои позвонки, поднимаясь по ним пальцами. И теперь, став уже гораздо выше, чем он, я сидел в лифчике, рубашке и трусиках на краю его старомодного стола с ящичками из вулканизированной резины. Склонив, как бронтозавр, голову на длинной шее, он прослушал мои сердце и легкие.
— Как папа, Калли?