Утром в двадцать три минуты седьмого в моей комнате начинает звонить телефон, и я снимаю трубку. Это Джимми Фьоретос, который в панике принимает меня за маму.
— Тесси, скажи Милту, чтобы он срочно бежал в ресторан. Цветные взбунтовались!
— Дом Стефанидисов, — вежливо отвечаю я, как меня учили. — Говорит Калли.
— Калли? О господи! Детка, позови своего отца.
— Одну минуту. — Я кладу розовую трубку и иду в спальню родителей будить отца.
— Там мистер Фьоретос.
— Джимми? Господи, что ему надо? — Отец отрывает голову от подушки, и на его щеке отчетливо видна вмятина от дула пистолета.
— Он говорит, что кто-то взбунтовался.
Отец вскакивает, словно весит не сто девяносто фунтов, а по-прежнему сто сорок. В акробатическом прыжке он приземляется на ноги, совершенно забыв о том, что он наг, и о том, что у него утренняя эрекция. (Таким образом, все детройтские бунты связываются в моем сознании с возбужденными мужскими гениталиями. Даже не просто мужскими, а отцовскими, и самое ужасное, что он тянется за пистолетом.) Проснувшаяся Тесси умоляет Мильтона, прыгающего на одной ноге и пытающегося натянуть на себя брюки, никуда не ходить, и вскоре просыпается весь дом.
— А я тебе говорила! — кричит Дездемона вслед сбегающему по лестнице Мильтону. — Ты поставил церковь для святого Христофора? Нет!
— Милт, пусть этим занимается полиция, — уговаривает Тесси.
— Папа, а когда ты вернешься? — встревает Пункт Одиннадцать. — Ты же обещал сегодня съездить со мной на радиостудию.
И я, зажмуривая глаза, чтобы стереть из памяти только что виденное:
— Пойду-ка я обратно в постель.
Единственный, кто молчит, так это Левти, потому что в общей сумятице он не может отыскать свою грифельную доску.
Полуодетый, без носков и трусов, Мильтон Стефанидис несется на своем «олдсмобиле» по утренним улицам Детройта. До Вудворда все выглядит вполне прилично. Дороги пусты, все еще погружены в сон. Однако когда он сворачивает на Гран-бульвар, то видит, что в небо поднимается столб дыма. И в отличие от других столбов, поднимающихся из дымовых труб, этот не рассеивается в общем смоге. Он висит над землей, как коварный торнадо, кружась и не растекаясь, подкармливаемый невидимой пищей. «Олдсмобиль» летит прямо ему навстречу. Внезапно появляются люди. Они бегут и что-то несут. Одни оглядываются и смеются, в то время как другие машут руками и просят их остановиться. Раздается вой сирен. Мимо проносится полицейская машина. Офицер, сидящий за рулем, делает знак Мильтону поворачивать назад, но тот отказывается повиноваться.
Все это кажется странным и необъяснимым, потому что Мильтон вырос на этих улицах. Там, на Линкольн-стрит, стоял фруктовый ларек. И Левти обучал там Мильтона, как выбирать сладкие мускусные дыни по крохотным пятнышкам, оставленным пчелами. Дальше, на Трамбал-стрит, жила миссис Цацаракис. «Всегда просит меня принести „Вернор“ из подвала, — думает про себя Мильтон, — потому что ей тяжело ходить по лестнице». На углу Стерлинг-стрит стоит старый масонский храм, где тридцать пять лет тому назад Мильтон занял второе место в конкурсе на лучшее правописание. Пара дюжин ребятишек, наряженных в лучшие костюмы, демонстрировала ловкость рук, поднимая нужные буквы. Вот чем жила округа. Конкурсами на лучшее правописание. А теперь десятилетние пацаны бежали по улицам с кирпичами в руках. Они швыряли их в витрины магазинов, смеялись и подпрыгивали, вероятно считая это чем-то вроде игры.
Мильтон отвернулся от пританцовывавших детей и увидел, что столб дыма, застилая всю улицу, поднимается прямо перед ним. На размышления у него оставалось не больше двух секунд. Но он не стал поворачивать назад и въехал в него на полной скорости. Дым поглотил капот, передний бампер и наконец накрыл крышу «олдсмобиля». Еще какое-то время были видны задние огни, но потом и они исчезли.
Во всех когда-либо виденных нами боевиках герой всегда залезает на крышу. Поскольку все члены моей семьи являлись непреклонными реалистами, они всегда задавали вопрос: «Почему они всегда лезут наверх?» — или скупо комментировали: «Смотри, сейчас он полезет на башню. Видишь? Я же говорил». Но в Голливуде знали о человеческой природе гораздо больше, чем мы могли себе представить. Ибо столкнувшись с этой критической ситуацией, Тесси тут же поднялась со мной и Пунктом Одиннадцать на чердак. Возможно, стремление лезть вверх, чтобы спастись от опасности, рудимент нашего древесного существования. А может, моя мать чувствовала себя более защищенной благодаря потайной двери, оклеенной обоями. Как бы там ни было, мы подняли туда полный чемодан пищи и три дня наблюдали по черно-белому телевизору, как горит город. Дездемона в домашнем платье и сандалиях сидела, прижав к груди свой картонный веер, пытаясь укрыться им от картин повторяющейся жизни. «О господи! Все как в Смирне! Посмотрите на этих мавров! Они, как турки, сжигают все подряд!»
Спорить с этим сравнением было сложно. В Смирне люди вытаскивали из домов свою мебель и несли ее к берегу, и то же самое происходило на экране телевизора. Мужчины вытаскивали из магазинов новенькие диваны. По улицам проплывали холодильники, плиты и посудомоечные машины. И точно так же, как в Смирне, люди спасали одежду. Женщины напяливали на себя шубы несмотря на июльскую жару. Мужчины на бегу натягивали новые костюмы. «Смирна! Смирна! Смирна!» — не переставая причитала Дездемона, и я, уже довольно много слышавший о ней к своим семи годам, вглядывался в экран телевизора, чтобы понять, как это было. Но я мало что понимал. И вправду, горели дома и на улицах лежали люди, но от всего этого почему-то не веяло отчаянием. Наоборот, за всю жизнь я не видел более счастливых людей. Мужчины играли на инструментах, вытащенных из музыкального магазина. Другие передавали из разбитых витрин бутылки с виски. И все гораздо больше походило на вечеринку, нежели на бунт.
До этого вечера основное чувство, которое вызывали у нас негры, может быть выражено словами, произнесенными Тесси после просмотра спектакля Сидни Пуатье «Сэру с любовью», премьера которого состоялась за месяц до начала бунта. А сказала она следующее: «Видишь, когда они хотят, то могут совершенно нормально разговаривать». Именно это мы и ощущали. (Не стану отрицать, тогда это касалось и меня, ибо мы все — дети своих родителей.) Мы были готовы принимать чернокожих, мы не испытывали по отношению к ним никаких предрассудков. Мы хотели, чтобы они стали равноправными членами общества при условии, что они будут вести себя нормально.
Поддерживая Великое Общество Джонсона и аплодируя «Сэру с любовью», наши соседи и родственники ясно давали понять, что они верят в то, что негры могут быть такими же, как белые. «Но тогда что все это значит? — задавались они вопросом, глядя на экран телевизора. — Зачем эти парни тащат по улице диван? Неужели Сидни Пуатье мог бы не заплатив вытащить из магазина диван или кухонный комбайн? Неужели он стал бы так отплясывать перед горящим домом?» «Никакого уважения к частной собственности!» — кричал наш сосед мистер Бенц. «Где они будут жить, если они сожгут весь район?» — вторила ему его жена Филлис. И лишь тетя Зоя проявляла какую-то симпатию: «Не знаю, если бы я шла по улице и увидела норковое манто, я бы его взяла». «Зоя! — потрясение вскрикивал отец Майк. — Это же воровство!» — «А что не воровство, если подумать? Вся земля этой страны украдена».
Три дня и три ночи мы сидели на чердаке в ожидании вестей от Мильтона. При пожарах пострадала телефонная связь, и когда мама дозвонилась до ресторана, она услышала лишь автоответчик с телефонной станции.
В течение трех дней никто не спускался вниз, за исключением Тесси, которая приносила пишу из пустеющих буфетов. Мы следили за все возрастающим числом убитых:
— первый день — 15 человек убито, 500 ранено, 800 пожаров, 1000 разграбленных магазинов;
— второй день — 27 человек убито, 700 ранено, 1000 пожаров, 1500 разграбленных магазинов;
— третий день — 36 человек убито, 1000 ранено, 1163 пожара, 1700 разграбленных магазинов.