— Что ты делаешь!
— А ты как думаешь?
— Я сплю.
— А я тебя бужу.
— Как тебе не стыдно, — оттолкнула его бабка.
Левти уступил и обиженно отвернулся, надолго замолчав.
— Я от тебя ничего не получаю. Целый день работаю и ничего не получаю.
— А я не работаю? Я забочусь о двух детях.
— Если бы ты была нормальной женой, тогда мне стоило бы столько работать.
— Если бы ты был нормальным мужем, ты бы помогал мне ухаживать за детьми.
— Как я могу тебе помочь? Tы даже не понимаешь, чего стоит зарабатывать здесь деньги. Ты что, считаешь, я там, внизу, развлекаюсь?
— Ты слушаешь музыку и пьешь. Я все слышу на кухне.
— Это моя работа. Именно поэтому ко мне и приходят люди. А если они перестанут приходить, мы не сможем оплачивать счета. Ведь все держится только на мне. А ты этого не понимаешь. Я работаю днем и ночью, а когда прихожу сюда, мне даже лечь некуда. Потому что место занято.
— Мильтону приснился страшный сон.
— А я живу как в страшном сне.
Он включил свет, и Дездемона вдруг увидела, что лицо ее мужа искажено злобой, которую она никогда раньше не замечала. Это уже был не Левти, ни тот, который был ей братом, ни тот, который являлся ее мужем. Это был чужой, посторонний человек, с которым она жила.
И вдруг это новое неизвестное лицо выдало ультиматум.
— Завтра с утра отправишься устраиваться на работу, — рявкнул Левти.
На следующий день, когда к ланчу пришла Лина, Дездемона попросила прочитать ей газетные объявления.
— Как я могу работать? Я даже английского не знаю.
— Немного знаешь.
— Надо было оставаться в Греции. Там мужья не заставляют своих жен работать.
— Не волнуйся, — откликнулась Лина, беря газету. В 1932 году объявления в детройтской «Тайме» составляли чуть больше одной колонки. Сурмелина сощурилась и начала подыскивать что-нибудь подходящее.
— Официантка, — прочитала она.
— Нет.
— Почему нет?
— Со мной будут флиртовать мужчины.
— А тебе не нравится флиртовать?
— Читай дальше, — потребовала Дездемона.
— Оборудование и покраска.
Бабка нахмурилась.
— Что это значит?
— Не знаю.
— Покраска ткани?
— Может быть.
— Дальше, — распорядилась Дездемона.
— Рабочая по скручиванию сигар, — продолжила Лина.
— Я не люблю сигарный дым.
— Домработница.
— Лина, пожалуйста. Я не могу заниматься еще одним домом.
— Рабочая по шелку.
— Что?
— Рабочая по шелку. Больше здесь ничего не сказано. И адрес.
— Рабочая по шелку? Я все знаю про шелк.
— Тогда поздравляю — у тебя есть работа. Если она не исчезнет, пока ты собираешься.
Через час, одевшись для устройства на работу, моя бабка неохотно вышла из дома. Сурмелина попробовала ее убедить взять у нее платье с глубоким вырезом:
— Надень его, и никто не обратит внимание на то, как ты говоришь по-английски.
Но Дездемона надела свое платье, серое в коричневый горошек, и решительно направилась к трамвайной остановке. Туфли, шляпка и сумочка тоже были коричневыми и почти гармонировали с платьем.
Хотя трамваи нравились Дездемоне больше, чем автомобили, но и они не вызывали у нее особого восторга. Ей было трудно различать маршруты. Судорожно передвигавшиеся вагоны постоянно неожиданно сворачивали и забрасывали Дездемону в совершенно неизвестные ей части города.
— В центр? — крикнула она кондуктору.
Тот кивнул, она залезла в трамвай, устроилась на сиденье, достала из сумочки адрес, который записала ей Лина, и показала его кондуктору, когда тот проходил мимо.
— Гастингс-стрит? Вам туда?
— Да.
— Доезжайте до Гратиот, а там пересядете на другой трамвай.
При упоминании Гратиот Дездемона почувствовала облегчение. Она с Левти уже ездила по этому маршруту в греческий квартал, и теперь до нее начало доходить. «Так, значит, в Детройте не занимаются изготовлением шелка? — торжествующе вопрошала она своего отсутствующего мужа. — Ну конечно, ты же всё знаешь». Трамвай меж тем набирал скорость. Мимо проносились фасады магазинов на Мак-авеню, большая часть которых стояла с замазанными витринами и была закрыта. Дездемона прижалась лицом к оконному стеклу и разразилась новым внутренним монологом в адрес Левти: «Если бы эти полицейские на острове Эллис не отобрали у меня коконы, я могла бы разводить гусениц на заднем дворе. Тогда мне не нужно было бы устраиваться на работу. Тогда бы у нас было достаточно денег. А ведь я говорила». Пассажиры в то время хотя и одевались еще прилично, однако их одежда выглядела уже изрядно поношенной: шляпы не чистились месяцами, подолы и обшлага обтрепались, галстуки и лацканы были покрыты пятнами. На тротуаре стоял мужчина с написанным от руки плакатом: «Мне нужна работа, а не подаяние. Помогите найти работу. Семь лет в Детройте. Не осталось ни цента. Отделка квартир. Самые положительные рекомендации». «Нет, ты только посмотри на этого беднягу. Похож на беженца. Чем это отличается от Смирны?» Трамвай катил дальше, все больше удаляясь от известных Дездемоне мест — зеленной лавки, кинотеатра, пожарных гидрантов и газетных щитов. Дездемона, привыкшая у себя в деревне с первого взгляда определять разницу между деревом и кустарником, вглядывалась в надписи, состоявшие из бессмысленных латинских букв, перетекавших друг в друга, и оборванные плакаты с американскими лицами, с которых слезла кожа, а у других отсутствовали глаза и рот. Заметив диагонально уходящий Гратиот, Дездемона встала и выкрикнула звонким голосом: «Сукисын». Она не имела ни малейшего представления, что означает это английское слово, зато слышала, как его произносит Сурмелина, проехав нужную остановку. И оно сработало. Вагоновожатый нажал на тормоз, и пассажиры расступились, пропуская ее к выходу. Когда она, проходя мимо, улыбалась и благодарила их, на лицах у них отражалось изумление.
Пересев в следующий трамвай, она сообщила кондуктору, что ей надо на Гастингс-стрит.
— Гастингс? Вы уверены? — поинтересовался кондуктор.
Она показала ему бумажку с адресом и повторила: «Гастингс-стрит».
— Хорошо. Я вас предупрежу, — ответил кондуктор.
И трамвай двинулся по направлению к греческому кварталу. Дездемона посмотрела на свое отражение в оконном стекле и поправила шляпку. После родов она немного растолстела и набрала вес, но ее кожа и волосы все еще были прекрасны, и она продолжала оставаться привлекательной женщиной. Налюбовавшись собой, она вновь вернулась к мелькавшим за окном видам. Что еще могла увидеть моя бабка на улицах Детройта в 1932 году? Торговцев яблоками в шляпах с обвисшими полями. Рабочих по скручиванию сигар с коричневыми от табачной пыли лицами, выходящих с фабрик на улицу, чтобы глотнуть свежего воздуха. Профсоюзных деятелей с лозунгами и следящих за ними сыщиков Пинкертона. А в переулках — наемных громил и штрейкбрехеров, расправлявшихся с теми же деятелями. Пеших и конных полицейских, шестьдесят процентов которых являлись тайными членами белого протестантского Ордена черного легиона со своими методами борьбы против негров, коммунистов и католиков. «Но неужели ты не можешь рассказать ничего хорошего?» — слышу я голос своей матери. Ладно, расскажу. В 1932 году Детройт называли Лесным городом. На одну квадратную милю здесь приходилось деревьев больше, чем где бы то ни было в другом месте страны. Здесь были универмаги «Керн» и «Гудзон». На Лесном проспекте автомагнаты выстроили прекрасный Детройтский институт искусств, в котором в то самое время, когда Дездемона ехала в трамвае устраиваться на работу, трудился мексиканский художник по имени Диего Ривера, создавая в камне новую мифологию автомобильной промышленности. Восседая на лесах на складном стульчике, он делал первые наброски великого произведения искусства: четыре андрогинных представителя разных рас человечества взирали с верхней панели на сборочный конвейер, у которого трудились прекрасно сложенные рабочие. На более мелких панелях был изображен младенец в бутоне, чудеса и ужасы медицинской науки, плоды Мичигана и, наконец, сам Генри Форд с серым лицом и тощей задницей, который сидел, склонившись над книгами.