Литмир - Электронная Библиотека

Серый, как будто пробивающийся сквозь паутину свет проник в сознание. Нет больше ни мчащегося через пустыню состава, ни города над морем. Только приглушенный шторами свет и хорошо знакомые запахи: кожа старинных кресел, трубочный табак, черный турецкий кофе. Ах вот оно что - кабинет Сюрвайера, крахмальные простыни на просторах покойного кожаного дивана, корешки толстых фолиантов за стеклами шкафов. Реальный мир настойчиво теснит сонные видения, только рука матери продолжает приятно холодить лоб. Но разве мама в Бомбее? Хавкин медленно приходит в себя. Тело Розалии Хавкиной, урожденной Ландсберг, вот уже пятнадцать лет покоится на одесском еврейском кладбище. И почти столько же лет беспокойный сын ее Владимир возит по свету наклеенную на толстый картон потертую карточку. На снимке, окаменев перед аппаратом провинциального фотографа, сидит маленькая женщина со множеством веснушек на незначительном лице. Серая мышка, всю жизнь думавшая только о детях и муже. Иногда он месяцами не вспоминает про нее. Но случается беда, и первой, кого память выводит из темной глубины сознания, оказывается эта серая мышка, его мать, мама. Так бывало и в Одессе. Пока в семье все ладилось - ее не видно: обед, стирка… Мало ли дел у хозяйки большого дома… Но едва над крышей сгустятся тучи, подступят болезни, нагрянет рекрутчина или придавит безденежье - сестра, братья да и отец начинают выжидающе поглядывать на маму: она, конечно, найдет выход, достанет денег, отыщет врача, умолит об отсрочке воинского начальника. А потом опять стирка, починка, стряпня…

Владимир помнит: только один раз она позволилачсебе праздновать вместе со всеми. Это было, когда его зачислили в университет. Первый раз она надела тогда свою розовую праздничную кофту и второй раз после собственной свадьбы пригубила серебряный, с наперсток стаканчик вина. Ее сын будет ученым! Она продолжала верить в это до последних дней. Владимир не посмел сказать ей, умирающей, что его, народовольца-бунтовщика, выгнали из университета и отдали под полицейский надзор.

Умерла, как жила, будто вышла по хозяйству в соседнюю комнату, неприметно, деловито. За несколько минут до кончины распорядилась, чтобы розовую кофту отослали замужней дочери, а старый вицмундир главы семейства отдали в перелицовку. Последние слова были к младшему сыну. Маленькая, сухонькая, страдающая от невыносимых болей, она прошептала, что и там, на небе, не оставит его своим вниманием. В ее устах это не звучало ни смешно, ни наивно. Розалия Хавкина твердо верила: ее помощь будет нужна семье вечно. По-своему она была права. Никто не знал ее детей лучше, чем она; никто не сумел бы положить ладонь на горячий лоб заболевшего сына так7 как делала это она, мама.

Хавкин прислушался. Рука поднялась и, еще более прохладная, опустилась обратно.

- Вы проснулись, мистер Хавкин? Выпейте вот это. Прошу вас.

Последняя иллюзия рассеялась. Мэри снимает у него со лба холодный компресс и протягивает чуть запотевший стакан. Вода! Кусочки зеленоватого льда с тонким звоном бьются об стекло. Апельсиновые и лимонные дольки покачиваются на дне. Вода… Он смакует ее губами, языком, пересохшей гортанью. В жизни не пил ничего восхитительнее. Можно еще? Как это он не замечал раньше, что у льющейся воды такой приятный звук? Мэри священнодействует над графином. Она не наливает, а, кажется, отмеряет воду, строго, без улыбки, будто нарочно подчеркивая, что сейчас она - лицо, облеченное высокими полномочиями. Она и впрямь сейчас какая-то удивительная, новая. Кудряшки убраны под крахмальную сестринскую наколку, белый до пят халат туго перетянут пояском. О таинство одежды! Куда девалась девочка с лицом, открытым, как лесная поляна, игривая и жизнерадостная Мэри сегодняшнего утра? Где безутешно плачущая девушка в смешной шляпке и кружевной мантилье? Халат придал простую и стройную осанку, а белый прямоугольник наколки - свет простоты и сострадания. Игра? Или излишняя сложность туалетов действительно уродует не только тело, но и душу, а простота белых одежд возвращает человеку то, что утеряно?

Мэри мягко сжала его запястье и замерла, беззвучно шевеля губами. Под тонкими ее пальцами неслышно грохочет прибой пульса. Раз, два, три, четыре… Становится очень тихо. Так тихо, что он слышит, как со звоном, подобным звону воды, течет время. Наконец Мэри сокрушенно вздыхает:

- Боже мой, сто тридцать ударов… Что вы с собой сделали, мистер Хавкин?

Сто тридцать? Это что-нибудь около сорока градусов по Цельсию. Вот они откуда, задувающая в лицо сухость пустыни и звон струящегося времени в ушах. Надо занести на бумагу цифры и заодно постараться описать необычную ясность чувств. Мысль на редкость свежа, даже возбуждена, глазам все видится с подчеркнутой остротой, слух тоже обострен. Все это несомненно дары вакцины. Чумный яд вызывает у больного подобное же возбуждение. Отличный знак. Напрасно Мэри смотрит на него с состраданием: чем выше температура, тем лучше. Значит, организм не равнодушен к препарату; он противодействует, борется с ним, а в борьбе рождается иммунитет - будущее неприятие настоящего чумного яда.

Мэри подливает в стакан питье, меняет компрессы. Она ничего не спрашивает. Ей все ведомо, даже то, что время от времени ему необходимо прикасаться к ее руке. На таких условиях он готов испытывать самые страшные яды хоть каждый день. Сюрвайер, очевидно, еще не вернулся. Вилкинс оставил его после заседания, как оставляют после уроков провинившегося школьника. Старику предстоит отвечать за поступки, о которых он не имеет ни малейшего представления. Глупая история. Придется рассказать ему потом об утренней перестрелке. А то он и впрямь подумает, что Медицинский колледж стал прибежищем крамолы, а лаборатория чумы - приютом для государственных преступников. Бедняга Сюрвайер, ему не везет целый день: речь о противочумной вакцине вместо похвалы, на которую он вполне мог рассчитывать, принесла ему только неприятности. Вот она, логика канцелярии: вы подаете проект о спасении человечества, а чиновник выговаривает вам за неправильно наклеенные гербовые марки…

- Как вы себя чувствуете, мистер…

- Отлично, мисс Сюрвайер.

Мэри ощутила недовольство в его голосе.

- Я сказала что-нибудь не так?

- Все так, но…

До каких же пор он будет оставаться для нее «мистером Хавкиным»? Мэри сразу забыла о строгих правилах госпитального режима и уставилась на своего пациента округлившимися от удивления глазами.

- А как же я должна называть вас? И правда - как?

За последние десять лет его имя несколько раз менялось. В Англии он - мистер Хавкин. В Индии тоже. Только старина Ганкин, по старой парижской привычке, зовет его «мосье Вольдемар». Давно, очень давно никто не обращается к нему по имени-отчеству - Владимир Ааронович или хотя бы по-студенчески - Володя. И уж совсем далеким и чужим кажется Маркус-Вульф - имя, данное при рождении по рекомендации одесского раввина. Русское, полюбившееся С детства - Владимир - удалось узаконить лишь в университете. Как ни странно, но больше всего помогла при этом жандармская переписка. Названное на допросах имя вносилось сначала в протоколы, потом в приказы по тюремному замку и в распоряжения градоначальника и, наконец, вошло в университетский диплом и заграничный паспорт»

Мэри сидит на краешке стула и слушает, стараясь не проронить ни слова. Как интересно!… Ведь она еще почти ничего не знает о прошлой жизни мисте… Нет, нет, если ему не нравится, она не будет называть его по фамилии. Но какая удивительная судьба: Россия, тайные общества, жандармы, тюрьма, потом институт в Париже, встреча с Пастером, Индия.

Полуприкрыв веки, Хавкин отдыхает после слишком долгой речи. Теперь можно совсем не выпускать ее руку: Мэри вся во власти своих дум. Как ни хороша Мэри - медицинская сестра, но еще милее девочка Мэри: одновременно беззаветно смелая и нерешительная, полная детского любопытства и смущения. Как в прозрачной воде Бенгальского залива, где до самого дна видна каждая скользящая рыбка, так можно наблюдать переменчивую игру чувств и красок на девичьем лице. Смелее, смелее! Он ответит на любой вопрос, не утаит от нее ни одной самой интимной детали своего прошлого и настоящего.

146
{"b":"846738","o":1}