Ей непременно хотелось увидеть папу, ты отказался ее сопровождать, хотя и не стал ее удерживать; из Ватикана она вернулась в полном изнеможении, но глаза ее сверкали каким-то фанатическим блеском. Теперь вы встречались как в Париже — за едой и по ночам, и отъезд был для вас обоих облегчением.
Если бы только ты не затеял этой поездки с Анриеттой в такое неудачное время, в разгар зимы, в самые холода, а все потому, что поездка и так уже долго откладывалась и ты решился на нее с досады, чтобы, наконец, положить конец разговорам… Впрочем, кто знает, может быть, несмотря на снег, дождь и туман, тебе удалось бы обнаружить в Риме хоть одно из его чудес, если бы к тому времени ты уже познакомился с Сесиль и она уже открыла бы тебе и этот город, и ту сторону твоего «я», которая расцветала в нем.
Но кто знает, любил ли бы ты ее так, свою Сесиль, если бы вашему знакомству не предшествовала эта злосчастная поездка? И если бы ты уже знал тогда Сесиль, отдалился ли бы ты так от Анриетты и сидел ли бы сейчас в этом поезде?
Наверняка тогда все пошло бы по-другому, и, может быть, уже давно…
Старик итальянец с длинной белой бородой бросает взгляд в купе сквозь застекленную дверь.
Озеро было окутано туманной дымкой, потом тучи сгустились, все сильнее стал накрапывать дождь, и стекла сделались мутными.
Вы оба возвратились в купе, ты снова взял с сиденья книгу, Сесиль склонилась к твоему плечу; но читать тебе не хотелось; ты не мог отрешиться от мысли, что границу так и не удалось преодолеть до конца и, главное, это неполное преодоление принесет куда меньше радости, чем ты ожидал, ведь в предстоящие две недели ты будешь принадлежать Сесиль гораздо меньше, чем в Риме, будешь видеть ее только изредка, только украдкой, что граница и на этот раз не стерлась, а только переместилась и местом расставания станет уже не Рим, а Париж, не вокзал Термини в минуту отхода поезда, а Лионский вокзал в минуту твоего приезда.
Ты захлопнул свою книгу, Сесиль углубилась в чтение своей, низко склонившись над страницами, так как стало уже довольно темно — над Юрой шел дождь, в Бургундии начало смеркаться, — и ты уже не ощущал прикосновения ее тела. Вы оба не произносили ни слова.
Ах, вы уже (теперь ты это сознаешь, а тогда тебе просто было не по себе, к тебе подкрадывалась неизъяснимая тоска, словно демон усталости и оцепенения похищал у тебя твою душу; но осознал ты это только теперь, потому что сначала ты все забыл, а в последние недели остерегался такого рода воспоминаний, да и не до них тебе было среди всех твоих забот; нужна была эта передышка в твоей жизни — эта тайная отлучка, когда в кои-то веки ты едешь не по делам «Скабелли» и голова твоя свободна от служебных забот, — нужна была эта пауза, чтобы воспоминания обступили тебя со всех сторон, потому что в последние дни ты сознательно гнал от себя всякую мысль, могущую хоть в малейшей степени поколебать твою уверенность в том, что исход, который ты, наконец, решился предпочесть, возможен, что счастье и обновление близки), вы уже не были вместе, связь между вами ослабевала, терялась, рушилась, разлука уже началась, граница пе только не была преодолена, хотя бы и не до конца, не только не переместилась, — нет, дело обстояло гораздо хуже, чем ты пытался себе внушить; ее четкая линия размылась: если прежде прощание длилось несколько коротких мгновений на вокзале Термини, то теперь оно растянулось на всю дорогу, и вы отрывались друг от друга медленно, мучительно, частица за частицей, не вполне отдавая себе отчет в том, что происходит, и хотя вы по-прежнему сидели бок о бок в купе, каждая очередная станция — Кюлоз, Бур, а потом Макон и Бон, — как всегда, отмеривала все увеличивавшееся расстояние между вами.
Не в силах ничего изменить, ты лишь молча наблюдал за тем, как сам предавал себя, и по мере того, как в вашем купе итальянская речь сменялась французской, временами прерываясь общим молчанием, образы римских улиц, домов и людей, окружавших Сесиль, с каждым километром вытеснялись из твоего воображения виденьями других людей — тех, что окружали Анриетту и твоих детей, — других домов по соседству с твоим домом на площади Пантеона и других улиц.
Когда после Дижона вы вдвоем пошли ужинать в вагон-ресторан, в ваших взглядах уже читалась отчаянная мольба тех, кто чувствует, как затягивает их, отрывая друг от друга, кромешная бездна одиночества; восторженными, но бессвязными восклицаниями, велеречивыми клятвами в том, что ты счастлив, ты пытался скрыть, замаскировать свою измену, непреодолимое отчуждение, возникавшее между вами, но — подобно жениху, который напрасно сжимает в объятиях мертвое тело своей суженой, и видимость ее присутствия лишь усугубляет его горе и подтверждает утрату — ты уже замечал, как Сесиль постепенно превращается в призрак, каким она должна была стать для тебя на все время своего пребывания в Париже.
Стоя у окна в коридоре и глядя на то, как квадраты неяркого света, падающего из поезда, на бегу выхватывают из темноты деревья, откосы, опавшие листья, ты стал ей что-то рассказывать, словно для того, чтобы рассеять тени, сгустившиеся над ее головой, рассказывать без умолку, не давая ей вставить ни слова, точно боялся, что если хоть на секунду воцарится молчание, она сразу исчезнет и вместо нее перед тобой окажется другая женщина, незнакомка, с которой тебе не о чем будет говорить, и между прочим припомнил легенду о Великом Ловчем, который рыщет по темному лесу и темным скалистым склонам, повторяя все тот же подхваченный многоголосым эхом и не очень внятный, точно произнесенный на старинный лад призыв: «Где ты?»; так тебе удалось протднуть время до самого Лионского вокзала.
Передвинув левую йогу, Лорепцо Брипьоле изменил очертания созвездия из розовых и коричневых звездочек, а какую-то его часть накрыл ботинком; комок газетной бумаги, очутившийся здесь после долгих и замысловатых скитаний под сиденьем, он отшвырнул в проход, по ту сторону границы купе — металлического желобка, по которому ходит выдвижная дверь.
Нельзя больше думать об этой давней поездке в Париж с Сесиль; думай только о том, что будет завтра в Риме.
— Даже если бы мне удалось приехать в Рим только ради встречи с тобой… ведь чтобы остановиться у Да Понте, мне необходимо приехать без ведома «Скабелли».
— Почему? Неужели твои хозяева не могут Допустить, чтобы ты хоть раз остановился у друзей? Ты что, боишься, что они придут тебя проверять, вздумают наводить справки о доме, где ты живешь?
— Они наверняка так и сделают, только, пожалуй, примут меры, чтобы ни я, ни ты об этом не узнали, а возможно, они даже и не станут принимать никаких мер, но я любой ценой хочу избежать этой проверки… А потом сами Да Понте…
— Полно, не воображай, что они так наивны, ведь они живут в городе, где им ничего не стоит успокоить свою католическую совесть, прочитав утром на скорую руку две-три молитвы в любой из церквей, дарующей отпущение грехов «toties quoties»[7] их сколько угодно, и они расположены в двух шагах отсюда — взять хотя бы церковь Иисуса. Неужто ты и впрямь поверил, что нам удалось усыпить бдительное око этих старух? Они отлично знают про нас все и благословляют нас на все. Будь уверен, они посылали следом за тобой одного из внучат, чтобы разузнать, где ты служишь и где живешь. Им нужно одно (и тут они неумолимы): чтобы соблюдались внешние приличия; если в наше отсутствие к ним заглянет соседка, хозяевам — старухе или ее сестре — очень важно, чтобы они могли показать ей квартиру, в том числе обе наши комнаты, и при этом объяснить, что ты — мой двоюродный брат и спишь вот в этой постели, и чтобы внешний вид комнат это подтверждал, потому что соседка не менее пронырлива и любопытна, чем они сами, и к тому же язык у нее длинный. Им хочется, чтобы мы по мере сил таились и от них: им важно быть уверенными, что мы поступаем осмотрительно.
В общем, я убеждена, что они будут за нас, лишь бы мы вели себя как до сих пор; они не станут нам мешать; наоборот: они будут опекать нас, всей семьей, включая внучат и племянников, которые иногда навещают стариков; им, конечно, никто ничего не скажет, но они все угадают сами, учуют в воздухе и, зная, когда можно посудачить, а когда надо держать язык за зубами, будут охранять нас и завидовать нам.