Литмир - Электронная Библиотека

Это уж слишком, это мне не по силам. У меня голова кружится, кружится, как у овцы, когда она заболеет вертячкой и, верно, воображает, что ей нужно остановить головой лавину камней, несущуюся на нее с вершины горы.

Я сказала «да»… во всяком случае не сказала «нет» вчера, при всех родных, но ведь сердце мое вопияло: «Нет!» и тело тоже, — все существо мое… А ты не услышал! Господи боже, за что ты меня так наказуешь? Зачем разишь в самое больное место? Я их обоих поцеловала. Поцелуй этот все еще жжет мне губы.

Самуил, возлюбленный мой, я заранее отомстила за себя, я проливала черную злодейскую кровь, в уплату за кровоточащую рану души моей. Ведь я знала, что они придут к этому, что я тут бессильна, что волей-неволей я тебя потеряю.

Растерзали мне сердце за неплодие чрева моего. Перед своим отцом, перед матерью, перед моими и твоими близкими, перед своей сестрой, перед тобой я была совсем как перед тем капитаном, комендантом Праделя. Но не было возле меня бедняжки Птички-невелички, некому было солгать о лоне моем или же все уладить спасительной раной.

Зверь и нас всех сделал зверьми, и нас должно спаривать, как зверей, чтобы мы давали приплод. Да простит мне бог, но трудно мне возносить ему за это хвалы!

Нет, нет, это, поди, кощунство. Я недостойная твоя слуга, господи, будь милостив ко мне, не гневайся за то, что я бестолкова, туго да медленно понимаю. Ведь говорили же мне, что надо все кинуть, чтобы взойти на небо, и прежде всего отбросить самое дорогое, — оно-то и тянет к земле.

И еще я оторвала кусок от сердца своего, Самуил, когда погиб добрый наш Пеладан. Я знаю, любимый мой, какие слова ты тогда говорил, как старался спасти его. Все равно, для нас обоих, для тебя еще больше, чем для меня, он был сокровищем благим, крепко тянувшим нас к земле, и больно, ах, больно мне было, как будто вонзили мне нож в живое тело.

Как я хотела, чтобы тебя миновало мученье это, бедненький мой, но так уж судил господь, и ведь это еще не конец! До чего ж высоко на небо взбираться, и какой дорогой ценой люди попадают в царство небесное!

А ведь я так и не сказала тебе кое-что, возлюбленный мой! Когда ранили тебя в Темном ущелье, я за тобой ходила, тебе налили в рану крепкой водки, ты сомлел и потому не знаешь, а я не хотела тебе рассказывать, что пуля-то вышла из спины, и была та пуля серебряная. Видишь, всегда все оборачивается против нас.

Нынче посмотрела я на тебя там, наверху, в последний раз. Вижу, сидишь на краю утеса, плечо закутано моим шарфом. Ты меня не видел. Заставила я себя уйти молча, не закричала во весь голос, как я тебя люблю, не завыла, как раненая волчица, не бросилась к тебе. Благодарю тебя, господи, за то, что дал ты мне мужество перенести сие последнее испытание.

На полдороге сюда бросилась я ничком на землю и давай рыдать. Наревелась вволю. Все слезы выплакала, иссякли они, и вдруг я увидела у самых своих глаз травку. Зеленая травка и пахла хорошо, и тут вспомнила я, что растут у нас в горах всякие-всякие травы. Изукрасил создатель красотой великой наши Севенны, так что же у него на небе-то? Вот уж, верно, красота несказанная, Самуил? И как же мы с тобой будем там любить друг друга, еще лучше, чем в той каменной пещере, где мы укрылись тогда, в рождественскую ночь, и там мы во веки вечные не расстанемся.

Уж такой у господа закон, все теперь мне ясно, как божий день: такой закон установлен, что ради родного края надо жечь родной край; ради семьи надо разрушить семью; такой уж закон, что ради блага надо творить зло. Так вот, Самуил, великое счастье нас с тобой ожидает. А я-то пришла сказать тебе прощай! Нет, возлюбленный мой, до свидания, до вечного свидания. Умрем поскорее!

Я согбен и совсем поник, весь день сетуя, хожу;

Ибо чресла мои полны воспалениями,

И нет целого места в плоти моей.

Я изнемог и сокрушен чрезмерно…

Господи! Пред тобою все желания мои,

И воздыхание мое не сокрыто от тебя.

Сердце мое трепещет; оставила ценя сила моя…

На тебя, господи, уповаю я;

Ты услышишь, господи, боже мой…

Вот и не слышу больше повеления, столь властно требовавшего, чтобы я писал. А без его поддержки перо во сто крат тяжелее для моей руки, нежели сабля.

Я возвратился в сушило, где двадцать два месяца тому назад сделал первые шаги по тропе, указанной мне.

Долгие недели не посещало меня вдохновение свыше, лишь теперь по наитию вернулся сюда, — хочу сказать, что задача моя завершается:4 внутренний голос подсказывает мне, что тебе, читатель, остальные события станут известны, — все равно, будешь ли ты жить еще во времена ярости или во времена столь мирные, что я покажусь тебе безумным, а все описанное мною — невероятным.

Да я уж и не знаю больше, что тебе сказать. Ну вот, одного маршала сменил другой маршал, и брат наш Кавалье будто бы вступил с ним в переговоры… Нет тут ничего такого, чего бы тебе не было известно, ибо все это творится уже два века в христианском мире, пожалуй, все сие не покажется тебе занимательным. Будет ли для тебя любопытным, что Жуани не сдастся никогда, что и Роланд принес подобную же клятву, что у нас такая речь ведется: истинные воины, на коих господь бог может положиться, это наши севеннские горцы, худые, как скелеты, и одетые в рубище, а вовсе не те изнеженные щеголи и вертопрахи, которые бряцают саблями в Долине и воспевают красавиц, и что наша правда — одна-единственная… Но разве ты сам того не знаешь с давних пор, друг мой?

И другое тебе уже известно (ежели сие обстоятельство внимание твое привлекло, а ежели не привлекло, ты и думать о том не станешь), что из всех, с кем перо мое познакомило тебя, старики перемерли, да и молодые тоже почти все за несколько недель поумирали, ибо весна нынче очень робко поднималась вверх по течению нашей речки Люэк.

В прошлом месяце мы в горах сняли со стены в папистской часовне, которую позабыли сжечь, распятие, грубо вырезанное из каштанового дерева. Наверно, сделал его резчик- самоучка в долгие зимние вечера, обтесав сначала древесину топором, а потом работая острым ножиком, — словом, поделка в часы досуга молодого горца, который в простоте душевной придал Христу сходство с каким-нибудь своим старшим родственником.

Изваяние сие мы от креста отковырнули, поснимали надпись и всякие украшения и храним у себя. Мы говорим, что Это уже не Христос, а кто-то из наших страдальцев: Пужуле, или пастух Горластый, или еще кто.

Мой крестный долго смотрел на севеннского Иисуса, и вдруг сорвались с его уст слова: «Вы слышали, что сказано: око за око и зуб за зуб. А я говорю вам: не противься злому».

Удивились мы, что старик Поплатятся вспомнил такую заповедь, но тут же он, как будто храня верность заветам своей долгой жизни, вздохнув, добавил:

— Нет, погоди! Иисус-то, слышь, не был кривой…

Но мы уж не знали, с кем он говорит — с нами или с давним своим приятелем, покойным Спасигосподи, возобновив всегдашний их спор.

Вчера Самуил Ребуль, мой крестный отец, отвел меня в сторону и долго говорил со мною, и в словах его были и как будто благодарность, и завещание мне, ибо старик сказал, как он рад, что может наконец спокойно предаться смерти.

Чернила у меня кончаются, и я хочу, чтобы последними их каплями мое перо запечатлело исполненные здравого смысла последние слова старика Поплатятся, душа которого скоро вознесется на небо:

— Слушай-ка, в горах наших люди в чем счастье видели? Семья — отец, мать, дети, да еще старики родители, родня, и чтобы все здоровы были, понятно. Так-то! В семье чтобы был мир и лад, кровля над головой, очаг, трапеза, тепло чтоб в доме было и во всем порядок: в свое время работай, в свое время за еду садись, в свое время спать ложись и про посиделки не забывай, вот так-то! Да чтоб слово у тебя было крепкое, а совесть чистая. Вот и счастлив был человек, больше ничего и не требовал, пусть, мол, до лучшей-то жизни все так и остается, и уж трудов своих не жалел! Так-то! Но вот Дверь накинулся на наш малый край, страшный зверь, с когтями, с клыками острыми, с адским огнем, пышущей пастью. Враги всего нас лишили, все с лица земли стерли, отняли у нас все, что было для нас счастьем: застолье семейное, очаг, тепло очага, запах его, жилище и все добро; чистоту совести, потом крепость слова, потом семью, потом разрушили сами устои семейные. Все отняли. Но кое-что осталось, забыл я про то сказать, — памяти нет в старой башке! Все, говорю тебе, они отняли у нас, кроме нашей веры! И чем сильнее старались они изничтожить ее, тем больше она возрастала и крепла. Зверь все у нас отнял, что ему не очень-то и нужно было, но не мог взять то единственное, на что целился все злее да злее, потому как он тем временем окривел, одного ока лишился! Вот беда-то!

71
{"b":"846658","o":1}