Я очутился здесь, словно отбившийся от стаи дикий зверь, возвратившийся в свое логово. Я бросил в тайник свои листки записей, не перечитав их, — так взял я себе за правило, да и очень уж тяжко было бы перечитывать их тут, в родных горах…
Боже! Ты отринул нас, ты сокрушил нас,
Ты прогневался: обратись к нам.
Я не вкушал ни пищи, ни отдыха с часа кончины нашего Гедеона, я уже не ведаю, где найти пристанище душе и телу. Брошу сейчас в тайник последнюю страницу и стану ждать. Раз господь покарал меня, значит, дурны были мои деяния, и теперь я буду пребывать в бездействии. Не двигаясь, не ропща, стану ждать повеления его, или посланца его, или глаза его, — пусть призовет он меня к себе и придет мне на помощь…
Мне холодно. Ноябрь для меня смерть.
Боже, поспеши ко мне!
Ты помощь моя и избавитель мой;
Господи! Не замедли.
«И пришел ангел господень, и сел в Офре под дубом, принадлежащим Иоасу, потомку Авиезерову…» В скорбный час мой мне предстал сей ангел, словно милый образ сновидения. Он дал мне молодого вина, сыра из молока наших коз и хлеба из ржаной муки, а рожь та взросла на наших холмах, и, принеся пищу, разул меня, дабы омыть мне ноги. И тогда мне стало тепло, и глаза и уста мои открылись: «Если господь с нами, то отчего постигло нас все это? И где все чудеса его, о которых рассказывали нам отцы наши?..»
Но один лишь бог знал, что дикий зверек вернулся в свое логово…
Финетта уснула под каменным сводом, закутавшись в мою куртку из козьего меха. Сон ее приносит мне успокоение. Она словно радуга, о коей господь сказал: «Я полагаю радугу мою в облаке, чтоб она была знамением завета между мною и между землею. И будет, когда я наведу облако на землю, то явится радуга в облаке; и я вспоминаю завет мой, который между мною и между вами, и между всякою душою живою во всякой плоти; и не будет более вода потопом…»
Мне необходима Финетта, всегда, всегда.
Я поел козьего сыра и нашего славного ржаного хлеба, выпил сладкого вина, убаюкивающего сердце, а тем временем Финетта умастила мои израненные ноги и нежным своим голосом передала мне новые вести.
Итак, дядюшка Лапорт из Брану не умер, ибо появился и всегда будет с нами другой Лапорт — моложе, смелее, горячее прежнего — и встанет во главе детей божьих. Уже в Севеннах только и речи, что о подвигах нового Гедеона,{58} который подобрал в крови павших гугенотов посох и меч дядюшки Лапорта из Брану: он тотчас же двинулся в Багар, чтобы покарать Журдана,{59} и, пронзив ему сердце тремя пулями, воскликнул: «Думаешь, тебе удалось убить Вивана? Нет, ошибаешься, он воскрес в нас, молись богу, настало время…»
Итак, не умрут дети божьи, ибо убийц постигнет неминуемая кара — тотчас же, на месте, или через десять лет, но они неизбежно понесут наказание.
Все тело мое разбито усталостью, но с каждым словом моей любимой, опустившейся возле меня на колени, покой мало-помалу проникал в мою душу.
Капитан Пуль возомнил, будто он уничтожил повстанцев, а вышло наоборот:{60} он способствовал умножению числа их. В Темелакском ущелье под проливным дождем его большая булатная сабля скосила цветок, ветер развеял семена, и они упали в землю, орошенную водой, низринувшейся из туч, и кровью павших в сражении.
Вспоминая свое стремительное бегство, когда я, держа ружье поперек груди, ринулся прочь, сбив с ног двух братьев, шагавших справа и слева от меня, я сгораю от стыда. По моя Финетта напомнила мне, что было сказано: «Человеку храбрость бог не на веки вечные дарует»;{61} доказательством сему служит Пьер Сегье — какой он был трусливый на Фонморте и какой мужественный на костре!
Финетта надела мне башмаки и поднялась с колен, а затем объявила, что теперь она будет следовать за нами, по примеру многих других девушек, будет варить нам похлебку, стирать белье в горных ручьях, штопать его и латать, сказала, что она предпочитает уйти в горы, чем дожидаться, когда ее заточат в монастырь или сошлют на далекие острова или в Канаду.{62}
…Сыновья наши —
Как разросшиеся растения в их молодости;
Дочери наши —
Как искусно изваянные столпы в чертогах.
Она спит, такая маленькая, хрупкая… Мой кафтан закрывает ее всю — от подбородка до самых кончиков ног. Она лежит совсем неподвижно, пе шелохнется, не слышно даже ее дыхания, и мне страшно. Схватив свечу, я тихонько подхожу к пей.
Я наклонился над нею, и свеча дрожала у меня в руке, я наклонился, и в груди моей гулко, как в бронзовом сосуде, отозвался крик Гедеона: «Господи! Как спасу я Израиля? Вот, и племя мое в колене Манассиином самое бедное, и я в доме отца моего младший».
Узкое личико, утонувшее в козьем мехе, не дрогнуло, а я все ниже склонялся над ним, взывая к предвечному: «Если я обрел благодать перед очами твоими, то сделай мне знамение, что ты говоришь со мной».
И в то мгновение, когда мой рот приблизился к ее рту, она коснулась губами моих губ и обожгла меня. Я вскочил, отошел к своим листкам и склонил над ними голову.
Свеча, которую я все еще держу, оплывает, и горячие капли падают мне на руку. Я изнемогаю. Поскорее бросить листки в щель, бежать отсюда, свернуться в комочек в другой норе, в другом углу нашего старого дома.
Душа моя была во мне,
Как дитя, отнятое от груди.
На другом листке — почерком Финетты
Как ты ужасно храпишь, бедненький мой Самуил! Нечего сказать, знатный насморк! Ну и простудился же ты в Темелакской долине! Завтра утром я согрею для тебя оставшееся сладкое вино. Я зажгла твой огарок сальной свечи — мне хотелось посмотреть, как ты-го спишь. Я подошла к тебе, но ты и не проснулся. А перед сном ты писал что-то длинное-длинное, перо твое долго скрипело. Я в это время изо всех сил старалась не открывать глаза, особливо когда ты вслух стал произносить то, что писал на бумаге, ты говорил сам с собой, как старик… Бог привел меня к тебе, сделал меня такой хитрой, что я разыскала тебя, как кошка находит своего котенка. Никогда ты не узнаешь, как мне больно было, когда ты смотрел на меня! Нельзя сказать, что в глазах твоих не было любви, — нет, была любовь, но какая-то далекая, любовь между прочим. А когда ты наклонился, я звала тебя, но ты не слышал. И до чего ж ты старался не разбудить меня, а сам и не замечал, чудовище ты этакое, что со свечки падают мне на шею горячие капли. Ты никогда не узнаешь, что я сделала, а ведь я сейчас заставила тебя ответить мне на мой поцелуй! Ты даже храпеть перестал и весь просиял в улыбке. Не посмею сказать тебе про поцелуй. Пусть уж я одна перед судом господним буду в ответе, а тебя не стану огорчать. Но берегись, больше я с тобой не расстанусь — мое слово твердо. А все-таки мне тоже страшно, страшнее, чем тебе, на тебя лишь иногда страх находит, а мне все время страшно. Смерти я не боюсь, и даже сама война не так уж мне страшна, — я боюсь солдат, всех солдат… Никогда я не посмею сказать об этом вслух, и если 6 моя косынка угадала мои мысли, я бы бросила ее в огонь, но, право же, как только мужчина возьмет в руки ружье, он сам не свой становится… В четверг вечером я пасла овец недалеко от Кудулу, и встретились мне солдаты, худые, черные, волосатые, мохнатые, все в рубцах и в шрамах, усталые, еле ноги волочат; пахнет от них вином и порохом. Я было приняла их за фузилеров, и вдруг слышу голос Соломона из Вьельжуве. Я их остановила, чтобы предупредить, что отряд городского ополчения поднимается через Сутеиран. А наши-то., оказывается, захватили солдатские камзолы в казармах Помпиду, но, по правде сказать, они казались не менее свирепыми, чем королевские рубаки. Кроме Соломона, мне были знакомы еще двое-трое, но я тут с трудом их узнала. За три месяца они постарели на двадцать лет, да и взгляд у них стал злобный, звериный… Я ведь насмотрелась на солдат — бесстыжие, пьяные, с зычным хохотом хватали они своими мерзкими лапами девушек, срывали, проклятые насильники, с них одежды, оскверняли их, били плетьми, убивали… Иными я не могу себе вообразить солдат! И я вся трепетала, когда шла сюда… Но ты хоть и очень исхудал, и хоть ноги у тебя опухли и похожи на вареные брюквы, ты остался красивым, до того красивым, что просто не верится! Ты подобен пророку Даниилу после десяти дней испытания, когда кормился он лишь овощами и водой. Быть может, это оттого, что в бой тебя ведет любовь. Я понимаю, конечно, что и другие любят господа не меньше, чем ты, но они ненавидят все, что не принадлежит богу. А вот посмотришь па тебя, как ты спишь, измученный, простуженный, право, хочется сказать тебе: «Не смей, дитя, дотрагиваться до сабли!» Ах, миленький мой Самуил… Как мне хотелось бы сказать тебе на ушко всякие ласковые глупые словечки, какими обмениваются женщины, или шептать тебе тот нежный вздор, который любовно бормочут матери у колыбели своих малышей.