Литмир - Электронная Библиотека

Вот находит гульливый человеченко самое простое словцо, вроде «утушки», «лапушки», нашептывает его в розовое от смущения ушко, и зная, что врет напропалую, однако такой теплоты подпускает в голос, так улещивает, в такие шелка и бархаты окручивает льстиво-коварный голос свой, что девичье сердце неминуемо начинает дрожать, как осиновый лист под ветродуем, готовый отлететь с черена. Каким-то неисповедимым образом магнетизм природного слова участвует в системе сбоев, нарушая всякую логику поступка. «От любви до ненависти один шаг». И на этот шаг может толкнуть иль неожиданное трепетное ласковое слово, настроенное на волну ждущей женской души, а то же самое слово, сказанное невпопад, в неурочный час, может вызвать многолетнюю вражду. Русское слово не только многолико, но в нем изначально заложено неистираемое противоречие, свойственное русской душе. Из этого многомыслия, многочувствия строится ряд ассоциативных картин, прямо противоположных заложенному смыслу.

«Живот» – брюхо, чрево, утроба, бочка ненасытная, чертова мельница и т. д.

«Живот» – нажитое добро, гобина, сундуки, амбары, скотина и т. д.

«Живот» – жизнь. «Смерти иль живота!» – кричит разъяренный душегубец над жертвою, взбулгаченный и потерявший здравость ума в кулачном бою…

Значит, в «системе сбоев как регуляторе потока жизни» потаенный, но корневой смысл в цепи событий может сыграть слово, сказанное с чувством любви иль ненависти. Ведь если знать притягливое слово, то можно горы своротить, такого немыслимого можно накуделить, что и тысячей умов не разгрести. В то же время симбиоз нескольких значений в одном слове (этакая русская словесная матрешка) несет не только чувственное и эстетическое удовольствие, но и разрушительную неуправляемую силу. Например: «член» – в сексуальном смысле; он же – член политбюро; он же – член предложения; он же – член семьи и т. д. Помню, как мы хихикали в детстве, когда кто-то заговаривал о члене политбюро, образ стремительно принижался, терял политический смысл, как бы прилюдно обнажался этот человек, показывая всем свой срам, опускался до значения обывателя, рядового строителя жизни, какого-нибудь Ваньки Пронькина, который всегда ходил с расстегнутой ширинкой. А ведь мы были в те годы куда стеснительней и стыдливей нынешних подростков. Помню, что слово «презерватив» говорилось с оглядкою и смущением, оно считалось куда срамнее и грязнее самого отвратительного матерного слова.

А взять слово «лагерь». «Лагерь» – военный табор, место отдыха пионеров, лагерь социализма, международный лагерь и т. д. Какая ирония в этом слове, сколько насмешки над государственным устройством. Игрою слов воспользовались в свое время диссиденты для разрушения отечества; на игре слов расплодилось семейство обывателей-сатириков, для кого нет ничего святого, кроме своей стаи, кагала. Словом можно раздробить, истереть в пыль самый добрый замысел, убить на корню самые добрые христианские затеи, если пользоваться языком с намеренным умыслом иль без знания народной этики и эстетики, которая вся погружена в стихийное половодье языка…

Ведь кто-то сказал однажды, что в начале было Слово, и это Слово было Бог. Но никто не сказал, отчего слово – не воробей; его не залучить сладкой приманкою, оно живет само по себе и особую силу имеет; неправильно сказанное, оно неправильно и существует. Слово не поймать, как бабочку-капустницу, в марлевый сачок и не пришпилить к обоям жальцем иглы за бархатное тельце; его не уловить в пригоршню, как вон ту бабочку-крапивницу, хлопотливо мятущуюся средь зарослей сладко пахнущей крапивы. Вон ее сполошливые оранжевые крылышки плещутся у амбарушки, где лежит бетонный крест, пляшут, будто игривые стебельки пламени по сухим былкам травяной ветоши. Какой ествяной привады наконец нашарило заботливое летучее существо, чтобы, отгаюдившись в зеве цветка, самому уснуть где-нибудь в пазьях ветхого дома или в пыльной темноте чердака, плотно сдвоив крылья, и потиху истлеть в прах, в ничто…

В сенях за спиною гулко всхлопала дверь, зашлепали по скрипучим древним половицам материны хлябающие на ногах валяные отопки. Я вздрогнул, как бы уличенный за дурным, вынырнул из дум и только тут понял, как глубоко ушел в размышления. Оказывается, работа ума имеет заразительное свойство, сходное с болезнью: она не оставляет человека ни на миг, угнездясь где-то в сознании и постоянно растравливая его, расчесывая, как чесоточный лишай. А ведь можно и не вынырнуть, братцы, иссякнуть, захлебнуться в бесплодных раздумьях, заблудиться в неведомых лабиринтах, откуда не выведет на белый свет и спасительный клубок материной пряжи.

Чтобы не видеть мать, хромыляя, я кособоко спустился с крыльца. Когда тебя не видят со стороны, можно быть самим собою, выпустить из узды каждую мясинку тела, расслабиться.

На заулке топтун-трава, где недоставало солнца, росла толстым ворсистым ковром и сладко щекотала босые плюсны. От пальцев ног по невидимым ручьям пролился электрический ток; меня как бы примкнули к небесным проводам, и каржавая головенка моя оживела, сбросила дремный туман, будто омытая утренней росою. Между матерью-землею и пластами воздуха, как между двумя конденсаторными пластинами, выросло мое квелое тельце психолога-душеведа, вызволив из небытия слабо потрескивающую невидимую молонью. А может, это в позвонках шеи хрустнуло ненароком, когда я повел головою, чтобы пообсмотреться?

В передней половине, где живут Бариновы, мать с сыном, пока тихо, несмотря на Петровщину. Дом тремя окнами выходит на речку Проню; от широкой воды отделяет лишь неширокий клочковатый наволочек, который прежде выкашивали, да куртина высокого тростника; голубоватые искры от заводи слабо проблескивают сквозь заросли жирной приречной дурнины, и лишь длинный мосток о две половицы да крашеная в зеленую краску лодчонка-плоскодонка, сшитая из двух широких набоев и примкнутая на амбарный замок к железной штанге, и выдают, что река рядом и по ней можно плыть по нужде долго и далеко…

В моей половине избы прежде жил кузнец Семен Могутин. Этот саженный крест он отлил для себя из бетона, говорят, весом в два центнера, но когда помер, то не нашлось охочих мужиков и доброй тяги, чтобы выставить чудной намогильник над холмушкой. Так и остался бетонный крест во дворище, потиху погружаясь от собственной тяжести в мать-сыру землю, забрасываемый житейским сором. И лишь мои жалкие бесцельные потуги вызволяли память по кузнецу из небытия, очищали от хлама, отгребали мусор и свежую травянистую дернину. У кузнеца был загодя приготовлен и гробишко, но мужик так долго коротал на белом свете, а домовина так упрямо дожидалась своего жильца на подволоке, что изопрела прежде жильца и вытлела. И когда собрались положить Могутина в ящик, то дно его выломилось от ветхости. И бабкин гробишко тоже дожидался на чердаке; в нем, старенькая, пережив мужа, хранила яблоки. По древности своей так скрючилась она, так припала к земле, придавливаемая горбиком, что по смерти не знали, как покоенку поместить в жилище. Мяли-мяли мертвую, та выпрямилась и вдруг приняла свой прежний рост и в гробишко не влезла, сердешная, оказался он мал. И тут вспомнили в Жабках, что покоенка была прежде рослой, статной и зычной, когда кричала свою корову Маньку на вечернюю дойку, то воронье во всей округе вздымалось в небо, вилось над Проней и, досадливо грая, долго не могло успокоиться…

Так вот, моя-то половина выходит окнами на травяной заулок и деревенское кладбище, выглядывая развалины церкви с покосившейся, почти рухнувшей главою, как-то странно, по-птичьи положившей свою дырявую шапку с крестом на ребра провалившейся крыши. Прежде вечерами в руинах заседали мальчишки, тискали девчонок, смолили махру. А нынче в развалины зайти – страх долит. Кроваво-красный кирпич выкрошивается с внезапным шорохом и треском, осыпается в непроходимые заросли чертополоха, обнажая сплотку неистребимой извести, замешанной на куриных яйцах, на которой и велась старинная кладка. По кровле беспечно закудрявился березняк; как цыплаки за матухою, деревца карабкались в самое неожиданное место, прорастали в каждой щепоти праха, что натрушивался за долгие годы безвременья и безверия. В черных проемах окон свистел ветер, промывая недужные косточки храма, убаюкивая их, готовя старческие мощи к смерти; в долгие вьюжные зимы храм молил о помощи, но мало кто в Жабках надсаживался сердцем и страдал от погибели вместилища веры, намоленного за сотни лет службы. И лишь сердобольные старушонки в поминные дни, навещая кладбище, втыкали с поклоном свечечки по карнизу, да на крючьях от оконных решеток цепляли венки из желтых купальниц да молодые березовые ветки. Но ограду Жабки крепили из последних сил, как могли городили, навешивали ворота, по веснам скородили фаблями меж могилок, вытаскивая кладбищенский мусор на угол погоста, почти к нашему двору. Пробовал стыдить бабенок, да куда там, не усовестить; ведь живу в деревне мало, только летами, а к приезду уже виновника не сыскать, всяк отопрется и скинется на соседа…

5
{"b":"845977","o":1}