– Привет, Мать! – произнесла я фальшиво-бодрым тоном.
Предполагалось, что такой тон позволяет как можно дольше сохранять веселый настрой, насколько это допускают обстоятельства. Обычно она отвечала таким же фальшиво-бодрым тоном: «Привет, Дочь!», а потом мы обе хихикали и говорили друг другу что-нибудь бестолковое, обменивались сплетнями или задавали какие-нибудь повседневные вопросы. Но на этот раз мать ответила: «Привет, детка», и я поняла, что она позвонила не просто посплетничать. Я решила уединиться в спальне.
Закрыв за собой дверь, я села на кровать. От ожидания дальнейших слов у меня сжалась грудь. Я начала считать вдохи и выдохи, как мне советовал когда-то первый психотерапевт, но не вспомнила, на сколько именно нужно задерживать дыхание и сколько секунд выдыхать. Я никогда всерьез не задумывалась о дыхании, пока не наступал нужный момент, а тогда уже бывало слишком поздно. Я слышала, как люди описывают панику, – как будто внутри них что-то поднимается. Для меня же паника – это напряжение мышц, глухой стук в затылке, сосание под ложечкой и мурашки по коже. Ничего при этом не поднимается и не опускается. А распространяется по всему телу.
«Кто-то из моих братьев или сестра?» Больше всего я боялась, что мать позвонила мне, потому что с ними что-то произошло. Начиная со старших классов, а может, и чуть раньше, мне постоянно снились кошмары о том, как кто-то из них умирает. Правда, слава богу, никаких ужасных подробностей в тех кошмарах не было. Даже в самых худших снах я не видела тот самый момент смерти. Я всегда приходила уже потом, и мне оставалось только смиряться с последствиями их потери, а проснувшись, убеждаться в том, что мои любимые люди до сих пор со мной. Мать знала про мои кошмары и не раз отсылала меня обратно в кровать после того, как я врывалась в ее комнату, чтобы прислушаться к сердцебиению младшего брата или посмотреть на то, как равномерно поднимается и опускается спина сестры, тяжело дышащей, но живой, просто находящейся в глубоком сне. Кошмары усилились, когда я уехала в колледж и когда окончательно покинула Индиану.
Голос матери вернул меня к нашему незаконченному разговору. Она успокоила меня:
– Все в порядке. Все живы.
Верхняя половина моего тела обмякла от облегчения, и я рухнула на кровать. Я закрыла глаза и, чтобы погрузиться в темноту, прижала руку к закрытым векам, пока перед глазами не показался фон пурпурно-черный, как кульминация синяка.
Если звонок касался денег, то мне хотелось, чтобы она сказала об этом прямо, после чего я бы согласилась или не согласилась ей помочь, и дело с концом. Мать вздохнула, чувствуя мое напряжение. Хотя она и не говорила об этом вслух, но ее все-таки немного раздражало, что я была уже взрослым человеком, который мог проявлять неудовольствие в ее адрес. Как бы мы ни старались обходить молчанием такие моменты, но когда мы испытывали недовольство друг другом, это было понятно без всяких слов. Наконец она заговорила:
– Твой отец выходит из тюрьмы.
Дыхание замерло у меня в горле где-то между ртом и легкими, как будто неуверенное в том, где оно сейчас нужнее. Сердце заколотилось, посылая кровь во взывающие к нему дальние уголки тела, руки задрожали. «Как же там контролируют дыхание? Вдох на счет «шесть», выдох на счет «шесть»? Или шесть на вдох, семь на выдох?» Неужели я сейчас заплачу? Дрожащей рукой я провела по лицу, чтобы убедиться в том, что еще не заплакала. Нет, никаких слез. Мать продолжала молчать, и пауза вовсе не казалась фальшивой. Было ощущение, как будто она позволяет мне собраться с мыслями и найти нужные слова для передачи моих чувств, независимо от того, какие у меня появятся мысли и как они заставят меня отреагировать.
Пульс ощущался уже во всем теле, особенно в ушах, остро воспринимавших глухие удары. Я с трудом пошевелила губами, чтобы сформулировать единственный вопрос, который более или менее отчетливо всплыл в моем сознании:
– Когда?
– Примерно через две недели. Я только сейчас узнала, что он возвращается домой.
Она снова помолчала, и я опять испытала благодарность за то, что она дала мне время собраться с мыслями.
– Ты в порядке?
Я не была в порядке, но мне не хотелось говорить о том, насколько я сейчас растеряна и волнуюсь. Конечно, было облегчением узнать, что с моими братьями и сестрой ничего не случилось, и к тому же она не сделала и не сказала ничего плохого. Вопрос прозвучал так, будто ее действительно заботило мое самочувствие; пожалуй, так оно и было. Сказать по правде, я всю жизнь ожидала услышать, что мой отец выходит из тюрьмы, но теперь, когда мне наконец сообщили об этом, я испытывала только одно ощущение – желание повесить трубку.
Как обычно, когда мать проявляла сочувствие, у меня возникал соблазн проглотить наживку. Поверить в тот фантастический вариант, что когда-нибудь я начну разрушать стены, разделявшие нас, и то же самое сделает она. И всякий раз я под конец укоряла себя за то, что отошла от обычного развития беседы, не избрала путь наименьшего сопротивления и позволила себе зайти слишком далеко на неизведанную или запретную территорию. Или, что еще хуже, дала втянуть себя в ее фантазии о том, что мы уже близки. Если мы с матерью и делились чем-то личным необдуманно, то речь скорее всего шла о тлеющем угольке мечты, что однажды мы будем щедро пожинать плоды цветущей связи между матерью и дочерью, корни которой мы даже и не думали подпитывать все это время.
Я ответила, что в порядке. Она не стала настаивать, а я ничего не добавила. Подумала, что она вовсе и не рассчитывала услышать от меня никакого ответа, и эта единственная мысль казалась настолько убедительной, что я промолчала. Просто поблагодарила ее за сообщение об отце, сказала, что люблю ее, выслушала ответное признание и повесила трубку.
В замешательстве я вернулась на кухню и села рядом с Келли, испытывая лишь одно желание – побыть рядом с ним. Мне не хотелось, чтобы до меня дотрагивались, даже когда я мысленно призывала себя сдерживать слезы. Телефон я положила на кухонный стол экраном вниз. Келли еще приканчивал свою порцию, но перестал есть и повернулся ко мне. В голове у меня закружились слова, образы, обрывки бесед, музыка и цвета – и все это в таком пестром и быстром вихре, что я едва улавливала какие-то значения их сочетаний и не могла понять, что именно они хотят сказать мне. Будь у меня такая возможность, я бы позвонила бабушке, сообщила ей новость и выслушала в ответ ее громкое: «Бог всеблаг!», как будто она специально молилась именно о таком исходе. Она была довольно религиозной женщиной, и хотя я никогда не разделяла ее веру, ее радостные восклицания приносили мне утешение, когда я больше всего в нем нуждалась.
Как сейчас.
Я снова попыталась проконтролировать дыхание и успокоиться или хотя бы не волноваться настолько, чтобы говорить без слез. Череда эмоций проходила сквозь меня быстрее, чем я могла опознать и назвать их. Единственное, что я осознавала, – так это то, что теряю контроль над собой, а потерю контроля я воспринимала как смерть, по крайней мере телом, если не разумом. Если не задумываться о чувствах, то их вроде как не ощущаешь, а если их не ощущаешь, то они не смогут тебя убить.
– Что случилось? – спросил Келли.
Я взяла в руки вилку и попробовала пасту. Она уже остыла. Она была по-прежнему хороша, но не идеальна. Немного пожевав, я проглотила и заговорила, не поднимая глаз:
– Через две недели из тюрьмы выходит мой отец.
И продолжила есть.
Келли замер и уставился на меня широко открытыми глазами, немного приоткрыв рот, но тут же закрыл его.
– Отлично. И как ты к этому относишься?
– Не знаю, – ответила я, посматривая на свой телефон и размышляя о том, не перезвонить ли матери, чтобы узнать подробности.
Но что я ей скажу? На какие из моих вопросов она сможет ответить? А если бы я и сумела подобрать верные слова или верные вопросы, то я не настолько доверяла себе, чтобы точно их сформулировать. Если я перезвоню, даже если нужно перезвонить, то мы поссоримся. В этом-то я была точно уверена. Отставив тарелку, я, несмотря на все внутренние протесты, заплакала.