Литмир - Электронная Библиотека

Он в середине линии восставших, то прячется за спины, то предоставляет свою, приседает, крутится на пятке, орёт, трёт об задницу липкую руку. Тучи сходятся, пряди прилипли к лицу, из прорезей забрал врагов и соратников идёт пар доской, высовывается и улетает тем же брикетом вверх, многие уже обгадились. Нога подворачивается, странно, что только сейчас, покров, на котором фехтуют, всё растёт, некоторые уже до того далеко зашли, кружат по трупам на третьем или четвёртом этаже пирамиды, ища врага. Да…, покров…, зиккурат, а лежать потом останутся только черепа. Всё замирает и всё приходит в движение, необходимо подгадать расхождение в свою сторону, и дело в шляпе. Он упирает мысок в чей-то рот, шевелит стопой, чтобы раздвинуть челюсти, туловище молодчика погребено под толщей, и он надёжен. Меч раз за разом вспарывает эфир вовсе не во имя конца этой дрязги, беря на себя удары, рубит нацеленные в тело пики, цепляется за грязь, но вновь восстаёт. Он рубанул по голове в нелепом кожаном шлеме, похожем на ожившую witch pumpkin [104], остановился, на его мече запеклась кровь всех, кто пережил великое переселение. Поднёс к горлу, сегодня он намеренно не надел шлем с личиной, с отвалившимся где-то под Севеноксом хауберком, левой рукой взялся за лезвие, резко вскрыл, мгновение чувствовал кожей на шее чужие соки. Последним, что он видел, было лицо какого-то толстяка с вертикальными зрачками.

Дверь отворяла не магнитная таблетка, но и не полупудовая связка. Свод в конденсате. Взгляд от решётки длится за горизонт. Толстякам приходилось особенно тяжело, поскольку они больше привыкли на рябчиках и на кровавых мальчиках. В Солькурске на перевале сидеть специфично. Между колодцем и арестным домом стихийный рынок со своими законами, они же на нём такие свободные, но прочь не уходят, только иногда застревая пятернёй в кармане, безобразно таща назад всем телом, далеко не Хитровка, далеко… Все из сидельцев знали назубок, что на небесное тело под ними натянуто чьё-то лицо и они по нему ходят, ночью и спозаранку, в этом и разница между деловыми и простецами, те отдыхали на траве, а эти на пóрах, а когда не перемещались, сидели в местах, подобных этому.

Дверь лязгнула, издав звук надежды на нечто новое, поворот в своей судьбе, в камеру вошёл угрюмый заключённый. Из этого же мира, настолько себе на уме, что сам уже не знал, произносимое им — ложь или некий отголосок виденного-слышанного-возможно произошедшего. Несколько мгновений он наблюдал за происходящим, потом бросился пресечь. При виде него он задрожал, вскинул обе руки к своду, развернулся.

— Ах ты жирный, — проревел он, хватая его за грудки и встряхивая так, что замоталась голова, — да как ты посмел? — тот только булькал. — Что было внутри? Блядь, что?

Встряхивания, болтание головы во все стороны.

— Какая начинка? Ка-ка-я начинка?

Он не мог ничего сообщить, если и сохранил воспоминания, руки расправлялись с ним столь сильно, что обеления застревали в горле, выходя наружу невразумительными звуками.

— Я хочу знать, какая там была?

— Хр, хр, буль, хрм.

Выбил стул, он с облегчением покатился по полу.

— Какая была начинка? Какой, раздери тебя карета казначейства, фарш?

В левом от стола углу друг на друге стояли три клетки, в одной сидел енот, держа передние лапы сцепленными перед собой, и крутил большими пальцами, в другой черепаха, положила голову на раскрытую книгу, в третьей младенец, он не кричал и не сучил ножками, глаза его изучали потолок. Фавст висел вниз головой, цепляясь ногами за деревянную перекладину, пуская крылья дуги из середины.

Сегодня он узнал, что население земли достигло пятисот миллионов. Там были все и даже больше, чем хотели признать. А ведь многое осталось не учтено, жесты для, казалось бы, отпугивания нечистой силы, где ни возьми, толкуются по-разному, и в основном это связано с задницей и насилием; с икон скоблят краски и суют в «кровь христову», к идолам какими только подходами не бьются, последовательное отрицание всех возможных бонитировок как несоизмеримых ему, а вот кому именно, определяет размах миграции и вслед за ней осёдлости, где одна экзотичней другой. Быть пятьсот миллионов первым ему совсем не улыбалось, претило, incommode se habebat [105], но до того разяще, что не стерпеть, получалось — его слабое место, так вот оно какое, ну что ж, у всякого оно есть.

Он сошёл сразу в распятый стальными рёбрами robe de soie [106], переместил младенца из клетки на порог, открыл еноту и черепахе, оставил дверь отворённой, влез на стол, надел на горло петлю из лебёдки, шагнул. Он был высок, кончики пальцев босых ног едва коснулись пола, черкнув ещё след в пыли.

Линейка состояла из десяти сочленений — от засушенного конца хвоста пресмыкающегося из авраамических религий, маринованного перста указующего, сплющенного макета турбины до костяной планки с делениями на хинди.

Одной рукой он держал табурет, другой силился раскрыть прибор, когда замéр оказался близок, кадык второго передёрнулся, зрачки расширились, возможно, это были сыщик и его помощник, ожидающий откровения. Поставив зарубку на днище, он свёл её с началом, какое-то время смотрел на расстояние до края, цифра осела в голове, не выпуская ничего, распрямился, встал спиной к стене, поднёс линейку к лицу, пальцем на той засёк ещё одну, это пришлось на глаз застывшему в янтаре остову стрекозы, очень удобно запомнить, посмотрел, совместил в голове с предыдущей, глаза налились кровью, как у них всех, когда пик чувств пронизан лишь чёрной злобой, его натурально неприятно удивило, если это и было умозаключение, то установленный им злоумышленник находился здесь. Таким просравшим Грааль тамплиером он стал надвигаться.

— Петля на шее религии, да я ж не в нарочную, — если говоривший и мог быть коадъютором, то только временным и не больше чем корыстным подручным. — Ну, рука дрогнула. Ну, ты ж сам просил.

— Кончить меня вздумал, фтирус.

Он откинулся, П. бил его по рёбрам, по лицу, помалу превращая то в бесформенный пирог из выразительности, анфаса, покрова и прочего подобного. Эта люмпенская грызня всегда так несправедлива, что особенно заметно у вокзалов. Из товарняка сразу после платформы падает тело, чувствующее или уже даже нет, что в этом сезоне промысел вдоль побережья Чёрного моря его не спасёт и не обогатит. Как будто каждый из них защищает свою шайку, не именуемую, но ощущаемую друзьями. Плохо, что не видно иной манипуляции разрешения, ведь после каждого раза голова не работает лучше. Следуя поведенческой таблице, в которой крайне немного составляющих, предпочтение не отдаётся диалогу, это же не драматургия, и они снова дерутся, бьют друг дружку прямо в лицо, отстаивая единственно существенный интерес — свою олицетворяющую всё иное мать. Она их, бывало, жалела, а бывало, подзуживала, сама-то, как теперь уже ясно, не была готова к такой роли, могла лишь только с перебоями носить.

Открылась дверь, внутрь всунулась голова с раскрытой бритвой в зубах, он отвлёкся.

Апа сидел спиной к деревянной стене, на Старом месте Минска у костёла имени какой-то пресвятой бабы, на закисшем осеннем ширдаке, в тёплом излучении храма. Он держал точный список с документа, доказывающий не существование, а так, принятие его именно в Минске. Ему девяносто девять лет, он, возможно, знал людей, строивших этот костёл. Возможно, они его нянчили или крестили… точно, его же не крестили. Отец Якоб был не из верующих в Христа, ещё сомневался в утрате, но не более. Дед, совершенный культ их семьи, мог, наверное, обсудить с внуком подобное, но его не стало в том году, в котором он родился. Он водил знакомство с людьми разного толка от Великого магистра госпитальеров до незримого голоса, носившегося по орбите, иногда выкрикивая ответы, поэтому, можно сказать, всю жизнь оставался рядом с ним.

Сидя под стеной церкви и глядя в документ, А. не заметил, как тихо подошёл ксёндз, в очередной раз просить завещать кости на трубы для оргáна, в поле зрения оказались его чресла под рясой. Он поднял голову, коснувшись затылком стены. Молча покачал ею, тот исчез, чистый дьявол, словно даже с запахом дерьма в cucumella distillatoria [107], что есть экстракт так широко развившейся выдумки и оказанного ею влияния на судьбы, которые если и осмысливались вскользь, то только современниками; монах перескажет виденное по пути сюда, разделённое на объяснения и с угла собственного толкования, обдуманного за переход раз триста. Вновь остался наедине со своими мыслями. Прожив почти сто лет, он наблюдал бесчинств больше, чем хотя бы нейтральных концовок. Развеяние Иеронима Пражского в Констанце, буйства таборитов в сих землях, направляемые Мартином CCVI, принятие в угоду гуситов Пражских компактактов, хорошо хоть и последующую отмену, оправдание предателя Павла Жидека, confirmatio legislatoria [108] Нешавских статутов, насильственное присоединение Нижних Лужиц к Бранденбургу, вечеринки в Киеве хана Менгли-Гирея, да всё на свете; и от грядущего он не ждал нашествия ангелов с палками, натыкать собачьи экскременты. Магдебургский акт относительно Минска — это его opus ultimum [109] для человечества. Детей у него нет, лишь четверо племянников и племянница, половину из них он видел не более двух раз в жизни. Серапион, Аристовул, Христодул, Иулиан и Малгоржата. Иулиану через год суждено погибнуть в битве у деревни Хеммингштедт в Дитмаршене. Он будет, если по ублюдочному каналу, который генетически присущ только их семье, до мозга не доберётся моча, на стороне крестьян. Аристовул погибнет в Лионе во время стачки типографских рабочих. Остальные станут забором. Как и он.

51
{"b":"844645","o":1}