Он лежал в темноте, напряженно вытянувшись, обычный комок, — спазма пищевода, — душил его; с горечью шептал: «А все-таки я проиграл. Надо быть честным и мужественным, сделать выводы: я проиграл».
— Неужели это навсегда сохранится и будет отбрасывать нас? — голос Сабины: с тоскою, и в то же время ликуя… Она в центре любовной бури, пусть мучительной, но праздничной и напряженной.
— Можно уничтожить, преобразить, — с усилием, сурово и жалостливо решил Боб. — Надо только очень возмутиться, долго болеть, не захотеть принять. Гадости не вечны. Гадости торчат только во времени. Гадость умирает и небытие это сверх-гадость. Существует только существенное. То, что сотворено Богом, вечно, а остальное ничто, вакуум, недоразумение. Человек должен только выбрать и показать, с кем он интимно связан. От чего никнет, страдает, что утверждает в жизни, к чему тянется, чем дышет. «Великая и страшная борьба ждет человеческую душу», — вспомнил он вещие слова языческого философа. — В этой борьбе и решается судьба души, а, может, и всего мироздания. Главное, — продолжал Боб Кастэр: — главное, мы не знаем, в какую минуту жизни или смерти, на каком поприще душе навяжут этот бой. Человек всю жизнь думает, что его назначение астрономия, а подвиг ему вдруг нужно совершить в семейном плане. «Да будет воля Твоя».
Так говорил Боб, чувствуя: блаженно удаляется, взлетает, прикасается к некоему целительному источнику… Все делалось легче, доступнее, яснее. И через это счастливое состояние он возвращался назад к Сабине уже с другой стороны: понимающий, сильный, отечески, мужественно близкий, с опытом со-причастности, со-вины. В голове что-то облегченно сдвигалось: хотелось немедленно, по-новому, начать действовать, жить. Но когда он задавал себе вопрос: как же это по-новому… он ничего не мог придумать, кроме отказа от Сабины, от борьбы за свою кожу, за свою нерушимую личность. Поворот на 180 градусов. А этот древний путь монастыря, испробованный многими, его возмущал и совсем не представлялся в данном случае желанным. Его тема, всю жизнь нашу целиком, сохраняя богатство и сложность, поднять, втиснуть в рамки благодатного бытия, — а не удовлетвориться двумя, тремя вылущенными зернами ее.
— Перед невходящими во встречные двери распахнутся врата… — повторяла Сабина строчку из его старой поэмы. Она любила стихи Мастэра, воспитывала в нем интерес к его художественному прошлому и даже гордость, досадуя на него за пренебрежение и халатность.
Боб сам воспринимал эти произведения как чудо… не понимал, кем и когда они были созданы… действительно ли Робертом Кастэром? В Америке он потерял дар и всякое творческое поползновение. Однажды, Боб гулял по вечерней улице в Бронксе… Вот напротив коттэдж, — в угловом окне, за белой шторой, вдруг, зажглась лампа. Кого это касается? Бывало, его сердце сжималось поэтическою грустью в такую минуту; хотелось узнать, кто живет за этими стенами, — девушка перебирает клавиши пианино, мальчик читает Диккенса, ночью мать обнаружит: весь в жару. Какая у них жизнь впереди, у каждого своя. А тут Боб Кастэр равнодушно прошел мимо, не дрогнул, его эти люди не занимают: их прошлое, настоящее, будущее однотипно и без благодати. Раз еще, он брел по набережной Гудзона и вдруг его осенило: в Европе река преисполнена поэзии. Гранит, отражения огней, женский силуэт, гудки машин въезжающих на мост, даже фабричная труба на том берегу рождают какие-то воспоминания, сравнения. А тут, все гладко, без тайны, уныние, скука. «В Соединенных Штатах нет лирики, — записал Боб на обложке своего старенького блокнота. — По крайней мере во мне она убита!»
Конечно, цепь неудач, захлестнувшая Кастэра, тоже не способствовала его творческой жизни. Художник немного похож на шофера: нельзя напрягаться до последних границ, уделять все внимание рулю, — тогда наверное заденешь фонарь. Нужен не максимум настороженности, а оптимум в сочетании с другими способностями. Хорошо знать о страданиях и грехе земли, но слишком большая пытка или явная смертельная опасность не позволяют созидать, взращивать.
— Обними меня вот так, — шептала Сабина из темноты.
И снова она. Блаженство на пороге рая. Минута, когда ворочаясь, словно плывя на спине, она испускала свой жестокий, торжествующий крик: не человеческий. Боб разгадывал ее лицо: страдальчески сладостное, занесенное в другой мир, восхищенное. Будто действительно, стоя крепко ногами на земле, Сабине удавалось припасть к небу. Чувствуя себя соратником, автором, ваятелем, он был горд и счастлив. Теперь он знал. Рай — это давать больше чем получать, сеять радость, одушевлять материю.
Юношей, собираясь писать стихи или дневник, Кастэр всегда испытывал томление духа, подобное рвотной тошноте: душа его напряжена до отказа, а тело не участвует, должно застыть в совершенном бездействии. Какая нелепость. А есть виды творчества, где от мастера требуется подлинное физическое усилие. Полярный исследователь. Микель-Анджело, взрывающий глыбы мрамора или годами раскачивающийся вниз головою под куполом Сикстинской Капеллы. Дирижер, неистово поднимающий и заглушающий то трубы, то скрипки. Боб Кастэр завидовал им. И только в деле любви, где сочетаются элементы атлета, скульптора, музыканта, завоевателя новых земель, он открыл вдруг возможность использовать, одновременно, многие свои душевные и телесные способности.
— Теперь ты станешь моей собачкою? — нежно и грустно спрашивал он.
— Я бы хотела, чтобы твоя кровь потекла в моих жилах, — изнеможенно шептала Сабина.
35. Флора и фауна
В ночи, когда Боб застревал у Сабины, Магда отправлялась спать в его комнату. Ехала трамваем и собвеем; брела мимо нищих домов, лавок, гаражей и баров. В теплые, холодные, сухие, мокрые, зимние, весенние вечера одетая почти одинаково: тот же потрепанный, без возраста, бурнусик, в открытых, старых туфлях, сгорбленная, худосочная, — толкни, упадет, но какая упрямая! Она сильно изменилась за последние месяцы.
Маска желтовато-темного лица, со смеженными от усталости и бессонницы, припухшими, веками. Побитая, обездоленная собака, неприятная, но именно такую следует подобрать, согреть, накормить. (Глупцы по объявлениям ищут молодых породистых сетеров, чистых кровей).
Магда плелась, в одиночестве, вспоминая своего четырехлетнего сынишку. Бывало, она вот так возвращалась с мальчиком: держала за руку, — в слякоть, в темноту, в сиротство. Тогда из пальцев ребенка в ее большую, нелепую руку текла сила и вера. Сын с надеждой и любовью давал себя вести: хоть на эшафот, — мать знает, мать добрая. А она в это время думала: куда итти, надо ли вернуться домой и завтра снова жить… Хорошо бы иметь большого отца, тихо следовать за ним. Это и есть Бог. Кругом черно, неуютно. Ребенку жутко.
«О чем ты думаешь?» — спрашивала Магда. «Я думаю о волке, огромном, со злыми зубами — отвечал он, а потом: — Это очень страшно, Бог?» Ему теперь пять лет, живет в чужой семье, возле Филадельфии. «My mommy, my mommy» — шептал он в смертельной тоске, когда его увозили, с той прозорливостью, которая присуща исключительно детям (и напрасно взрослые их так легкомысленно утешают).
Жизнь Магды тогда казалась осмысленной: ребенка надо кормить, одевать, укладывать вовремя. Стирала, штопала, варила. Решила: и это обман. Другие сумеют сделать лучше! Дитя отдали: муж настаивал. Он был прав. Магда плохо влияла на мальчика, утверждал он. Странно, ребенок совсем не заметил перемены, происшедшей в наружности матери. Единственное существо в мире, самое близкое, восприняло ее трансформацию, как несущественную. Но с ним начались разные конвульсии, галлюцинации. Магда знала происхождение этих припадков: муж ее спал с другою женщиной, — делал вот так и вот этак. Ребенок не бревно, — чувствует. Даже она, в такие ночи, испытывала злую печаль и беззвучно рыдала на полу: обоих трясли нечистые страсти, порожденные отцом и супругом. А муж делал вид, что не понимает, смеялся, пригрозил ей сумасшедшим домом. «Разве аргумент безумие, — презрительно шептала Магда: — Пусть безумие, но ведь это не причина, а следствие». Муж ее не почернел, но, Боже, как изменился: не узнать. Разве такого она десять лет тому назад полюбила. Все линяет, цветы вянут, дети выбрасывают свои игрушки. У теленка белое мясо, а подрастет получается красное, — beef. «Гадина, гадина», — вспоминала вдруг Магда Сабину, чувствуя свои особенные права на Боба и уверенная, что он ее не прогонит. «Что у тебя, усатая, родится еще неизвестно. Обезьяна или кошка. А, может, ничего не родится, подожди, Бог все видит».