− Бывает, рэкетир наш деревенский! – Тамара кусает упаковку с красной рыбой и рвёт её. – Вот, попробуй. Тоже ваша, финская. Без Сашки я бы и до больницы доехала только к утру. Он же меня в тот день из школы подбрасывал…
− Да знаю я, что ты мне рассказываешь! Вся школа уже знает!
− Ну, я из машины вышла и привет нашему крыльцу. Я орать. Ну, он тут сразу: Тамара Петровна, Тамара Петровна, что с вами? А у Тамары Петровны уже нога пополам…
− Хорошо, что он рядом оказался, – цокает языком Таня, дожёвывая рыбу, – А тот так и лежала бы.
− Да уж, пизданулась так пизданулась. Я с мотоцикла и то так не летала.
Она наливает коньяк и поднимает свой фужер.
− Ну, давай, что ли, Тань, за здоровье! В Питере пить, как говорится…
− Это точно… – вздыхает Таня, – Всё забываю, кто так говорил.
Тамара проглатывает коньяк и закашливается. Таня стучит ей по спине.
− Шнур это. Ты что, песню эту не знаешь? Я сейчас её найду тебе… Эх, балда! Телефон в комнате забыла…
− Да сиди ты, потом найдёшь!
− Вообще, Шнур в последнее время подзаебал со своими стишками на злобу дня. – Тамара берёт кусок сыра и изысканно кладёт в рот, почти как тургеневская барышня, – Кто-нибудь чё-нибудь скажет – у Шнура стишок, где-то пёрнули – у Шнура стишок. Я одно время думала хоть один с детьми на уроке разобрать, проанализировать, потом думаю – да ну, нахер!
Она осушает фужер и берёт ещё сыра. Плесень на нём – пятнышко к пятнышку, и пахнет он, как настоящий европейский сыр: трёхдневными носками или загрубевшей пяткой – кому как нравится. Тамара хватает обеими руками загипсованную ногу и плюхает её на табуретку.
− Стреляет, зараза! Особенно когда давление скачет. Погода-то у нас, как обычно: тудысь-сюдысь.
Таня встаёт из-за стола, подходит к лежащей на табуретке ноге и нажимает.
− Вот тут болит?
− Неа…
− А тут?
− Ох, твою ж мать!.. – Тамара морщится от боли, – Тань, я тут у тебя, как на электрическом стуле…
− Думаю, ещё недели три ты точно посидишь, – хмурится Таня, – А к майским, при хорошем раскладе, может, и снимут. Это конечно, с врачом надо. Я-то не врач, а сиделка. Но врачом когда-то хотела стать, да вот, видишь, дёрнуло в историю вляпаться…
− Тань, давай по второй…
− Пей одна, мне уже хватит…
− Ну, хорош! Я тебе алкоголичка, что ли, одна пить? Давай по последней – тут и пить-то уже нечего особо. Хороший коньяк – он как неверный муж: был – и нету!
Одно время Таня была уверена в том, что Тамара – лесбиянка. Она носила широкие бесформенные штаны – не то джинсы, не то вообще какую-то дерюгу, высокие ботинки на шнуровке, спортивные куртки. Иногда к ней ходили ученики. Она стриглась чуть не под ёжика, курила что-то крепкое и в таком виде каким-то чудом работала в одной из лучших школ района. Так, по крайней мере, говорили про их школу во всей округе.
Но “училкой” Тамара была не всегда. По её же рассказам, давным-давно она то кассетами торговала где-то в центре, то училась в “Герцовнике”, как сама его называла, то работала на котельной и ездила туда на мотоцикле. Она держала его перед парадной, на дорожке у кустов, укрывала брезентом. Мотоцикл дико дребезжал, так что слышно было на весь двор. Всё это происходило в совсем стародавние времена, когда только-только начали застраивать Шуваловский, и из Тамариных окон виднелись бескрайние капустные поля – почти до горизонта, – и по осени, когда заканчивали собирать урожай, на эти поля пускали подбирать остатки, и тогда все троллейбусы наводняли злые голодные старухи в грязных деревенских платках, засаленных фуфайках и резиновых сапогах. И ещё она говорила, что выезжала со двора и мчалась по полупустому Комендантскому, который тогда лишь недавно пустил корни на бывших колхозных пашнях и самом краю уже стёртого с карты аэродрома, и компанию ей в лучшем случае составлял еле плетущийся грузовик. Рассказывала Тамара почти, как Гомер. Недаром литературу преподаёт.
Они чокаются, и Таня пьёт, нисколько не обжигая горло. Коньяк действительно хорош: мягкий, но терпкий, отдающий какой-то деревенской глубиной. Вот сейчас всё вокруг схлопнется, как в сказке про Золушку, и они окажутся в… болоте. Да, именно в топком лесном болоте, потому что лет сто назад здесь, за аэродромом, ничего другого и не было.
Тамара делает последний глоток и убирает пустую бутыль под стол.
− Хорошего понемножку. Рассольника хошь? Вчера варила на одной ноге.
− Нет уж, я с рассольника обопьюсь потом и буду всю ночь в туалет бегать.
Тамара смеётся своим звенящим и сыплющимся смехом, затем берёт кусок красной рыбы и жуёт – медленно, аппетитно, будто последний раз в жизни.
− Тебе купить-то чего надо? – Таня тоже тянется за рыбой.
Продолжая жевать, Тамара машет рукой.
− У меня пока полный комплект. Сашка затарил на совесть.
− В общем, как надо чего – сразу мне набирай. Я вон всё равно после работы в магазин захожу. А то тебе тут, наверное, до мая ещё куковать.
Тамара глотает остатки рыбы, наклоняется и шепчет.
− Да мне бы прокуковать хотя бы до середины мая. Вот так надо прокуковать! – она подносит два пальца к шее.
− Угу, то есть, вот как, да? – багровеет Таня.
− Тань, ну, прости, я у нашей пизды сразу попыталась самоотвод взять. Так ты думаешь, это прокатило?
− И поэтому ты решила растянуться на крыльце за месяц до того самого дня!
− Тань, ты понимаешь, я ведь как раз об этом думала, когда летела вниз: как же, блядь, точно я всё рассчитала!..
− Думаешь, я не пыталась взять самоотвод?! Да там любой бы его взял на нашем месте… На моём.
− Тань, ну прости старую училку… Ты-то не старая ещё!
− Я тут постарею до Девятого мая!
− Я поэтому тебя даже не спрашиваю ни о чём.
− Артисты по тебе скучают…
− Ой, не смеши! У меня они выли!
− У меня тоже воют. А я вместе с ними.
− Тань, я, когда этим занималась, мне после каждой репетиции хотелось поблевать хоть немного.
− Да знаю я, что ты мне рассказываешь! Думаешь, я не хочу?..
2
Это место так и называли: отвал. Округлые, сглаженные временем и человеческими ногами, горы глины. Аборигены рассказывали, что её свозили в начале восьмидесятых, когда в Удельную и Озерки тянули метро. Город в те времена сюда ещё не добрался, вот древнюю кембрийскую глину и вывалили на дальний заболоченный берег Долгого Озера, населённый разве что дикими утками и тетеревятниками. В сырую погоду глина, разумеется, раскисает, так что, пробираясь через отвал, Артур ставит ноги “ёлочкой”, будто взбирается в гору на лыжах. И хотя город давным-давно захватил все окрестные поля, озёра и болота и кругом разноцветным частоколом высятся многоэтажки, здесь, на отвале, поросшем вербой, молодыми берёзами, а летом даже ковылём, природа до сих пор держит оборону. Весь район ходит сюда ломать вербу. Но сейчас холодно, так что верба и не думала распускаться. С трудом отломав гибкую молодую ветку, Артур вертит её в руках, припоминая пальцами подзабытые детские ощущения: из вербных веток получаются отличные хлысты, которые свистят в воздухе, словно шпаги.
“Зал будем украшать вербами”, – сказала мама, – “Не такими, как ставят на вербное воскресенье, а уже цветущими, с жёлтой пыльцой. Здесь её должно быть полно у Долгого Озера. Нужно сходить, посмотреть. Если вдруг там её нет, мало ли, вырубили, придётся придумывать что-то другое…”
Артур и сейчас отчётливо видит эту картину: мама сидит на одиноком стуле в полутёмном зале и размахивает руками. Именно так обычно по телевизору показывают театральных режиссёров: спиной к пустынным зрительским рядам, лицом к сцене. Эдакие хозяева театра, волшебники из страны Оз… Но мама никакой не волшебник. Она – учительница истории, и Артуру временами так неловко ощущать себя её сыном! Особенно когда она вдруг начинает растягивать гласные, выдавая свой лёгкий, но всё же заметный финский акцент.