Пришло же и то роковое для меня время, когда объявили, что мне пора учиться…
А с каким удовольствием мы, дети, плавали в лодке по нашей реке, а порою и высаживались на противоположном, носящем название Красный, береге. Поднимались на гору, с которой открывался прекрасный вид на наш воздвиженский берег. А камень, который крестьяне зовут Марьиным, и поныне лежащий там – пугал легендами и обрядами, связанными с ним, но и манил к себе…»
Лиза оторвала глаза от книги. На стене перед ней висел портрет в овальной раме – бледный худощавый молодой человек, с зачёсанными вперёд висками по моде тридцатых годов прошлого века, с внимательными и грустными глазами глядел на неё. Был ли это Николай Зуев, автор «Замет…» или один из его братьев, теперь уже не мог достоверно сказать никто, подписи на портрете не было, имя художника тоже осталось неизвестным, но утвердилось мнение, что это и есть Николай Зуев – брат её, Елизаветы Зуевой, прадеда… «Господи! Жили в золотое незыблемое время, в богатом именье, в почёте царской службы мужской половины семьи, в заботах по хозяйству и волнениях о здоровье многочисленных детей половины женской, во всём этом не отягощающем богатстве, хлебосольстве, барстве… И ведь тоже от чего-то страдали!»
«Как это, как это – Мити нет?» – прошептала она или только подумала, вспомнив того, о ком старалась хотя бы на время забыть…
3
Как-то уж так случилось, храня почти год неотправленное письмо капитана Ковалёва, Семён Игнатьев прочитал его. Конверт был не запечатан, а на конверте был написан адрес и имя получателя… И не жалел, что прочитал – нельзя было барышне Елизавете Алексеевне получать это письмо. А передать его всё-таки было нужно…
От станции до Воздвиженья – пятьдесят вёрст. Сперва подвёз его какой-то старик, ездивший на станцию за покупками, но недалеко, вёрст десять. Потом Семён долго шёл пешком. Переночевал, не просясь ни к кому, у костерка на берегу речушки… С утра снова пошёл – теперь уж вёрст двадцать оставалось…
Время было сенокосное. С утра стояло вёдро. Тёплый ветерок прилетал с родной стороны, казалось, приносил запах родной реки, сена.
Почти недельная поездка от Питера в душном переполненном вагоне вымотала его, постоянно болела голова – давала знать о себе контузия. Но к дому ноги сами несли… Послышался храп, шлепки копыт по мягкой дороге. Семён обернулся, уступил путь. Сидевшую на телеге бабу он узнал, видывал раньше в церкви в Воздвиженье, а жила, кажется, в какой-то из деревень вниз по реке.
– Здорово, солдат, – первая грубовато окликнула.
– Здорово, коли не шутишь, – в тон ей откликнулся Семён.
– Садись-ка, служивый, до Воздвиженья подброшу. Ты же, кажись, Игнатьев, Семён?
– Семён и есть, отслужил, девушка, своё, – ответил Семён, присаживаясь на задок телеги, в которой лежали какие-то мешки, и в них металлически позвякивало: похоже было, что скобы и гвозди…
– Вот, всей деревней на станцию снарядили. Кому чего купить… В Воздвиженье-то лавки закрылись…
– Так ты со станции едешь? А я-то ноги топтал, да смотри-ка, ведь и обогнал…
– Нам торопиться некуда…
– Что уж, больше-то некого было послать?..
– А где вас, мужиков, наберёшься-то, много ли вас вертается-то?..
– Твой-то пишет? – спросил Игнатьев неосторожно.
– Похоронка.
– Прости, Ульяна. – Он вспомнил и мужа её Петра Шаравина, вместе призывались, но сразу после карантина попали в разные части и больше не виделись. – Стой! – вдруг скомандовал. – Что ж за народ отправляют, а колеса не смазать, и скрипит, и скрипит, ведь так все нервы вымотать можно. – Семён бормотал себе под нос, ругал неведомо кого. Да сам себя ругал-то. – Дай-ка дёготь-то. – Баба подала берестяную колобашку с дёгтем, заткнутую тряпицей…
– Вот так, солдатка! – закончив смазывать колёса, сказал Семён. – Пойду-ка, всполосну руки. – Он свернул с дороги влево, там под берёзовой горушкой шустрил ручей, впадающий потом в реку. Склонился над чистой водой. Дно песчаное. И Семён подхватывал белый песок, тёр им давно загрубевшие, почерневшие ладони… Услышал шаги сзади, обернулся. Ульяна шла, спустив платок с головы на плечи, придерживая его за кончики – шальной огонь в глазах, а на губах горькая улыбка…
И сейчас, расставшись на отворотке дороги с Улья-ной Шаравиной, проходя Воздвиженьем мимо усадьбы Зуевых, Семён встал у ограды со стороны сада, слышал, как перекликались в кустах малины и смородины девки. Увидел одну, белобрысую в сарафанишке, босую:
– Иди-ка, сюда, толстопятая. Да иди, не бойся, – позвал Семён девчушку.
– А я и не боюсь. Чего? – подошла, а всё ж на подруг оглядывается.
– Вот что, голубоглазая, вот тебе пакет, передай его старшей барыне. И только ей. Поняла?
– Чего не понять… А ты, дяденька, с войны?
– С войны.
– А нашего-то папку там не встречал?
– Как фамилия-то? – серьёзно спросил Семён.
– Ивановы мы. Пантелей Григорьевич зовут.
– Нет, голубоглазая, не встречал. А до войны знал твоего батьку. Да призывались-то мы в разное время. На-ка, – достал из вещмешка заветную круглую коробочку, сковырнул крышку плоским широким ногтем, – возьми момпасейку-то.
Девка (да девчонка ещё совсем – лет тринадцать) опять оглянулась на подруг, взяла конфету робко, но в рот засунула моментально, как и не было сладкой ледышки. Взяла конверт, кивнула, отвернулась от Семёна, сунула за пазуху.
– Да ты не мни, неси сразу барыне!
Девка обернулась, хотела, поди-ка, поспасибовать, но рот раскрыть побоялась, только кивнула и побежала, придерживая левой рукой подол, держа в правой лукошко с ягодами, мелькая щиколотками в траве…
А Семён вскоре спустился к реке. Вон он Красный Берег, вон и крыша родного дома, вон и банька с серебристыми стенами… Во рту пересохло, и сердце застучало где-то в горле… Стал, оглядывая берег, искать лодку…
«Милая Лиза, здравствуйте!
Уже вторая неделя, как полк наш стоит в Петрограде. В последние месяцы нас изрядно потрепали – отдых необходим. Но, к несчастью, нахождение наше в столице, в бездействии, явно деморализует солдат. Там, на передовой, враг очевиден. Здесь – враг ползучий, внутренний. Всяческие социалисты разлагают солдат. Дай Бог нам выстоять в эти тревожные дни и выполнить свою миссию в нужный час.
Вспоминаю то лето трехлетней давности, наши прогулки в окрестностях милого, ставшего для меня родным, Воздвиженья. Берег, заросший кашкой, словно мягкий бело-зеленый ковер у нас под ногами, и лиловые султаны кипрея вдоль дороги. Вспоминаю разговоры с мужиками и отцом Николаем, весь тот довоенный мирный покой… И Вас, милая Лиза, в белом воздушном платье, то улыбчивую, а то задумчивую…
Ничто в мире не повторяется! Но я верю в наше будущее счастье.
Этим летом надеюсь все же получить отпуск и, навестив матушку, приехать к Вам, в Воздвиженье.
Передайте, пожалуйста, поклон и самые лучшие пожелания Вашим родителям. В следующем письме более подробно напишу о питерском нашем житье-бытье. А Вы, пожалуйста, пишите подробнее о своем.
Остаюсь вечно Ваш – Дмитрий Ковалев».
Софья Сергеевна прочитала письмо.
– Чего стоишь? – шикнула на девку. – Или все ягоды обобрали?
Босоногая почтальонша подхватила рукой подол и убежала к подругам, которым вскорости и рассказывала:
– На Красный Берег солдат-то шёл. Игнатьев. Письмо… Барыня-то, как прочла, аж пошатнулася…
4
«…Наконец же, перевели меня из моей спаленки в общую с братом комнату, а вместо няньки приставили ко мне дядьку Матвея, – писал в дневнике Николай Зуев. – Видя брата своего иногда читающим книги, я и сам вздумал читать их…»
Николай Зуев отложил перо, промокнул тяжелым пресс-папье и присыпал золотистым песочком исписанный лист, поднялся из кресла, надел висевший на плечиках на стене старый китель, натянул стоявшие тут же сапоги, застегнул на поясе патронташ, надел полотняную фуражку, снял со стены ружьё и, не потревожив никого в доме (было ещё раннее утро), вышел во двор.