Чей-то голос произнес несколько коротких шипящих слов. Сарториус зажмурился, снова открыл глаза – темнота вокруг него наполнилась слабым теплым светом: где-то в глубине подвала горела лампа. Она горела еле-еле и коптила так, что запах доносился даже сюда; и все-таки это был свет.
Рядом с Сарториусом стоял, кутаясь в красный плащ, тот человек с картины. Его голые босые ноги торчали из-под плаща. Они казались каменными – твердые, какие-то неживые, бледные ноги с длинными пальцами, впившимися в пол, словно когти хищной птицы. На левой щиколотке у него была кровоточащая рана, закрытая стеклянной колбой. Он встретился с Сарториусом глазами и снова заговорил на страшном шипящем языке.
Некоторые слова, как ни странно, были Сарториусу знакомы, и тогда он понял, что с ним разговаривают на языке ада и что язык ада действительно представляет собой искаженную речь изначального, навсегда потерянного рая. И некоторые осколки райского наречия, что сохранились в древнегреческом, вавилонском и даже в замаранной школярами латыни, были Сарториусу известны. Поэтому отчасти он понял, о чем шипит ему полуголый человек.
– Кто ты такой? – спросил Сарториус, мешая слова всех тех языков, что содержали в себе осколки райского. – Почему ты не одет?
– Не о том спрашиваешь, – отвечал незнакомец.
– Это твой сарай?
– Не имеет значения.
– Это же твои слуги там?
– Да какая разница!
– Кто ранил твою ногу?
– Бессмысленный вопрос.
– Почему ты носишь стеклянную колбу как чулок?
– Чтобы не пачкать рану.
– А если ты разобьешь колбу?
– Поранюсь снова.
– Ты не боишься умереть от этого?
– Суть не в этом.
– Почему ты не одет?
– Я одет.
– Где мы находимся?
– Под часовней.
– Зачем мы здесь?
– Скоро поймешь.
– Тут есть нужные мне книги?
– Ты, как я погляжу, совсем дурак, – сказал полуголый и ушел. Его твердые пятки стучали по каменному полу, а красная одежда постепенно наполнялась чернотой и наконец совершенно слилась с нею.
Сарториус еще раз повторил в уме слова адского диалекта, которыми обогатил свой разум, но от каждого произнесенного слова ему становилось нехорошо, и он решил, если получится, поскорее забыть их.
Подвал под часовней оказался обширнее, чем сама часовня, – видимо, он простирался дальше, захватывая часть земли под собором. Сарториус добрел до лампы, держась рукой за стену, чтобы не упасть (голова у него все еще кружилась). Он поправил фитилек, убедился в том, что масла в лампе достаточно (кто ее заправил и кто ее зажег?), и двинулся дальше. И почти сразу ударился ногой о сундук.
Прикусив губу, Сарториус перетерпел, пока боль перестала быть такой жгучей, затем поставил лампу на пол и опустился перед сундуком на колени.
Сундук был покрыт пылью, но все же видно было, что за ним ухаживают: дерево было отполировано, на металлических застежках – ни следа ржавчины. Ключ нашелся поблизости на стене, и Сарториус, не раздумывая, снял его и открыл замки.
В сундуке лежали книги и пачки листов с рисунками. Сарториус осторожно вынул одну из них и едва не выронил: на обложке было написано его собственное имя.
«Сарториус».
На самом деле поначалу Сарториус вообще не понял, что написано на обложке. Линии, прочерченные слабой, дрожащей рукой, складывались в знаки неохотно. Да и что это были за знаки, на какую звучащую речь они намекали, поначалу тоже было не разобрать. Но чем дольше Сарториус всматривался в них, тем отчетливее различал их, и, в конце концов, они как бы сами собой заговорили с ним на латыни. А заговорив, произнесли его собственное имя.
Впервые в жизни он услышал, как его призывают по имени. До сих пор Сарториус сам дерзал всех окликать: кувшин он называл «кувшином», перебирая это наименование на всех известных ему языках; дерево он звал «деревом», а порой – «дубом» или «кленом», но, надо сказать, и «клен», и «дуб», и «ясень», и любое другое наименование не встречало у деревьев такого отклика, как самое простое слово – «дерево», ведь «дерево» – это то, чем все они были изначально. Здесь стоило бы задуматься, росли ли в раю клены, дубы или ясени, или же фиговые и яблоневые деревья. Возможно, там росли некие «деревья» как таковые, не имевшие между собой разделения, – как не имели разделения языки или люди.
Много соображений касательно имен – истинных, искаженных или полностью ложных – имелось у Сарториуса, и он без колебаний использовал все, что успевал осмыслить, и звал – тем самым, быть может, истязал вещи и иные существа.
И вот настал миг, когда точно так же, властно и без всякого сострадания, окликнули его самого.
В этот миг он был беспомощен и обнажен, как младенец, рожденный в чужом сарае, на чужой дороге, рядом с воюющими армиями, окруженный бессмысленными харями. Кто-то, таящийся за этими буквами, кто-то, окликнувший его таким образом, что не отозваться и не подчиниться он не посмел, сделал это ради собственного любопытства.
Дрожащими руками Сарториус раскрыл книгу и, лишь прочитав несколько строк, понял, что это чьи-то записи о сделанном, увиденном и изученном и что этот неизвестный просто-напросто носил такое же имя, как он сам.
Он, этот автор записок, называл себя «братом Сарториусом», «главой ордена Небесного Иерусалима Святого Иоанна Разбойного» – тайного ответвления Братства Богоматери, о котором, как теперь выясняется, недаром вдруг пошла дурная молва.
– Брат Сарториус, – прошептал Сарториус ван Эрпе, – брат мой, я прочту твои записи и пройду по твоим следам, если ты этого хочешь.
Он отложил книгу и взял в руки листы.
Он сразу узнал одного из тех, кто сидел на дырявой крыше сарая и таращился на красивую женщину. Он даже понял, о чем тот думал: «Если у той женщины не нашлось денег на приличный ночлег в городе, то откуда взялись эти роскошные одежды, в которые она облачилась?» Лысый старичок, похожий на святого отшельника с другой картины, сушил над огнем пеленки, и ему единственному было спокойно среди всех этих жизненных нестроений: дожив до своего возраста, он утратил способность испытывать страх или удивляться. Несколько лиц, искаженных болью и яростью, несомненно, принадлежали рыцарям, сражавшимся вдалеке; чуть поодаль валтузили друг друга какие-то простолюдины, и Сарториус вдруг ощутил, как к горлу подкатывает смех: да, эти уродливые человечки были забавны и не опасны даже друг для друга. Он услышал, как они перебраниваются, и вдруг до его слуха донесся лай собаки; но саму собаку не увидел – может быть, она пряталась на каком-то другом рисунке.
Алхимическая посуда или дома, виднеющиеся из-за городской стены, – понимать можно было двояко, – были на следующем листе, а внизу, в углу, плясала, упираясь кулаком в бедро, полная женщина с головой свиньи. В другой руке у нее был разбитый кувшин.
Лампа мигала, когда неизвестно откуда доносился порыв слабого, полузадушенного ветерка; в подвале гулял, на подгибающихся ногах, заблудившийся сквозняк. Во вздрагивающем свете оживали лица, и как будто слышались издалека их голоса, говорящие на латыни, на фламандском наречии, на наречии фризском и прочих германских, а также на языке ада и немного на древнегреческом. Звучали также язык собак, язык птиц, язык свиньи и язык музыкальных инструментов.
Руки Сарториуса задрожали, и листы рассыпались. Лица, зарисовки рук и пальцев, складчатые ткани, несуществующие звери с жирными ляжками, ножи на ножках, говорящие ягоды – все они лежали вокруг Сарториуса на полу, образуя хаос, из которого никому не под силу было создать новый мир, потому что в этом хаосе отсутствовали какие-то очень важные детали, а без них новый мир создать было невозможно.
Сарториус услышал чьи-то шаги и подумал, что возвращается тот, с колбой на щиколотке, но это пришел полубрат здоровенного роста и проговорил своим грубым голосом: