– Что же, товарищ начальник раздумал насчет собаки? Мы так вам советовали взять Колбата… Хорошая собака, а его на улицу?..
Ничего не понимаю и стою неподвижно.
– Вот поглядите, что с Колбатом наделали! – и выскочил обратно в дверь.
Я за ним.
Лежит на нашем крыльце на белом сверкающем снегу черный Колбат. Лежит неподвижно на боку, с запавшим животом, вытянув четыре деревянные какие-то лапы, и весь заиндевел. Голова откинута, и в прикрытых глазах посверкивают внизу узкие полоски голубых белков, а шерсть на груди красная от крови.
– Это что? – сердито спросил Савельев, приподнял правую лапу Колбата, и она вдруг в его руках надломилась.
Мне показалось, что тут уже все кончено…
– Перебили Колбату обе кости… Чего с ним теперь делать?
Я смотрю на Колбата и вижу: чуть шевелится заиндевелая шерсть на хребте. Приложила руку к груди. Слышу далекое и легкое движение жизни. И вот Колбат приоткрыл глаза.
– Так он же еще жив! – закричала я. – Скорее несите его в комнаты!
Савельев не задумался, поверил, видно, сразу, что я так же, как и он, жалею Колбата, склонился к нему, осторожно подвел руки под бок и задние лапы собаки, поднял ее и понес в дом. Я пошла впереди открывать ему двери.
Положили мы Колбата посередине столовой на серый половик. Когда его опускали, он немного пошевелился и затих. Окоченел совсем. И я не знаю, что бы сделать ему еще. Не человек: водки ему не дашь, чаю горячего не предложишь. Но в комнате тепло, и печь уже вытоплена. Хотела его к печке придвинуть, товарищ Савельев говорит:
– Не надо, пусть сам полегоньку отходит.
И слово-то какое пришлось! Так говорят про умирающих. Нехорошо стало у меня на сердце: погибает из-за нас собака. Хотела было потереть Колбату шею и живот, да иней на нем растаял в теплой комнате и подмочил шерсть; пусть уж лучше обсохнет.
– Колбат! – позвал Савельев. Глядим: пес слабо повел хвостом по полу, протащил немного, отдохнул, опять протащил. Я ему быстро согрела молока, подставила к носу – не пьет. И вспомнила, что в кухне есть рубленое мясо. Принесла горсть мяса и положила около чашки с молоком. Смотрю на него. Вот он потянул носом мясной дух, скосил глаза в сторону мяса и, не поворачивая головы, слабо лизнул языком. Я мясо поближе подвинула к носу – он кусочек слизал и съел. Мы с Савельевым открыли ему рот и налили туда теплого молока. Поперхнулся, но выпил. Так и стал наш Колбат отходить, только не к смерти, а к жизни. Укрыли мы его козьей шкуркой, оставили лежать, а Савельев стал мне рассказывать, где он нашел Колбата.
– …Я смотрю, что собаки не в себе, так и жмутся к будкам… «Что за оказия? – думаю. – Это кто-нибудь затаился. Собаки тайного хуже боятся…» Заглянул за будку Каниса, а за ней Колбат!.. Сердце у меня зашлось, когда я его увидел, – закончил Савельев. – Осерчал я… Вы уж простите, только я подумал: «Позабавились, да и прогнали собаку!»
– Что вы, Савельев, – сказала я, – да как же вам не стыдно?..
– А и стыдно, – просто сказал Савельев, – я же знаю, товарищ начальник понимает, что собака эта – всех мер![1]
Пока Савельев рассказывал, козья шкурка потихоньку стала шевелиться, и вот уже видно, как из-под нее высовывается темный собачий нос, мелькает розовый Колбатов язык, а рубленое мясо понемногу исчезает. Я подошла к нему, а Колбат как зарычит!
– Теперь, – говорит Савельев, – он еще с большей опаской станет относиться к людям. Ведь он от человека потерпел: рана у него на лапе стреляная.
Однако что-то надо делать. Принесла я йод, бинт, нащепала гладких лучинок для неподвижной повязки, и мы условились, что я буду Колбата перевязывать, а Савельев сядет напротив его морды и будет повторять «фу», чтобы Колбат меня не укусил. А ждать от Колбата теперь всего можно, потому что он озлобился.
Сел Савельев на маленькую Ленину скамеечку против Колбата, я – прямо на пол и взяла легонько больную лапу. Слышу, хоть и слабый пес и рычит заглушенно, но не по-доброму, а с настоящим злом. Я повторяю: «Колбат! Колбат!», Савельев говорит: «Фу!», и так я поднимаю лапу все выше и выше. Вижу, что входное отверстие маленькое, аккуратное, а выходное шире – наперсток войдет, – и из него, отогревшаяся в комнате, сочится струйкой кровь. Перелом я нащупала: обе кости перебиты, но не чувствуется, что много осколков. Однако кость на кость заходит, сближенная сократившимися мускулами.
Взяла я ножницы и стала очень осторожно обстригать шерсть вокруг ранок. Колбат все рычит, морщит нос, а я нарочно медленно, не беспокоя его, работаю, и он вроде как привык, что он рычит, а я копошусь в его лапе, но больно не делаю. Взяла я приготовленную ватку на спичке, обмакнула в йод и быстро смазала вокруг ран: сначала вокруг входной, потом – выходной. Все это сошло благополучно, от йода Колбат только сильно дернул лапой.
И вот, когда я совсем осмелела и, обвязав рану чистым бинтом, стала прикладывать с обеих сторон лучинки, чтобы закрепить неподвижно кости, понадобилось мне потянуть лапу, чтобы заскочившие друг за друга кости снова расположились как следует и правильно срослись. Мы и потянули вместе с Савельевым. Вдруг молниеносно Колбат поднял голову, сверкнули белые зубы и охватили в запястье мою руку так, что вся рука оказалась в его зубах. Мы и крикнуть не успели… Но чувствую – челюсти его не сомкнулись, а оставили между зубами пространство как раз такое, что мою руку зубы прижимают, но не прокусывают. И зубами он то отпускает, то снова прижимает, но осторожно. «Ага! – думаю. – Ты, пес, понимаешь, что я тебе не враг!»
Теперь мы с Савельевым уже смело растянули лапу, а Колбат угрожающе водил головой за моей рукой и все прихватывал ее зубами и рычал, а я не верила его злобе и перевязывала, как надо, и, когда кончила, сказала:
– Ах, какой злой пес!
И так надолго это название осталось за Колбатом, как второе имя.
Повязка вышла хорошая. Мы поняли это по тому, что после перевязки Колбат сел и даже смог опереться на лапу, но сразу же нагнул морду и стал выкусывать торчащие из-под бинта кусочки ваты. После ухода Савельева он несколько раз, несмотря на мое запрещение, теребил свою лапу, потом приплелся в мою комнату с белым кусочком ваты на носу и улегся под письменным столом, вероятно принимая его за недостроенную собачью будку.
Пришла Лена из школы и очень обрадовалась, узнав, что Колбат нашелся. Он принял ее дружелюбно, но заворчал и даже пытался встать, постукивая об пол кончиками лучинок, торчавших из-под повязки, но встать не смог.
Вечером вернулся Андрей со штабного выхода. Лена его еще на крыльце оповестила, что Колбат нашелся. Он вошел в переднюю в борчатке и шлеме.
– Где беглец? – спросил он. – Где такой злой пес?
И вдруг мы увидели, что Колбат затормошился под столом, сел, упираясь здоровой лапой, и, подняв на хребте шерсть и зло блестя глазами, зарычал. Андрей подошел ближе. Колбат, приподняв верхнюю губу над белыми зубами, шарахнулся в сторону и так и остался сидеть, прислоненный к столу, черный и недоверчивый, как старый ворон. Потом лапы его поползли по полу, он тяжело лег и закрыл глаза.
5
На другой день Колбат был совсем слаб. Он лежал под столом, очень одинокий, и дремал. Лапа у него распухла в плече, и я все беспокоилась, не туго ли наложена повязка.
Утром ему понадобилось выйти, он кое-как доковылял до двери и, повертывая к нам голову, просил его выпустить. Андрей подхватил его под грудь и живот и вынес, прицепив к ошейнику поводок. Управившись со своими делами, Колбат тихо и печально заковылял по направлению… к собачьему городку. Но он не протестовал, когда его снова подняли, внесли в дом и положили на козью шкурку.
Когда мы остались с Колбатом одни в доме, я села работать, а он снова залез под мой письменный стол. Нечаянно взглянув под левый свой локоть, я увидела Колбата. Он лежал на правом боку так, что голова его высовывалась из-под стола. Он спал и часто вздрагивал. Дрожь пробегала под кожей, перебирая шерсть на спине. Верхняя губа морщилась и мелко дрожала. И вдруг он жалобно застонал, заскулил и, дернув лапами, как бы побежал. Потом он затих на минуту, снова резко вздрогнул и приоткрыл глаза: ему было тяжело. Я хотела его разбудить, тронула нос – нос был сухой и горячий, – но Колбат не проснулся. Только на третий день Колбату стало легче. Опухоль плеча спала, и он с аппетитом вылизал дочиста свою миску.