Бой зевает, вежливо прикрывая рот рукой. У него шоколадного цвета кожа, светло-карие круглые глаза, круглое лицо с мягкими чертами уроженца юга. Отчетливо видно, что красные сафьяновые сапоги стесняют его.
Бой кажется принадлежностью роскошного лифта с зеркальными стенами, холла с нагромождением товаров, принадлежностью Хилтон-отеля, необходимой, неотделимой, как завиток восточного орнамента на стене.
Но это только кажется. На вторые сутки мальчик выбирается из сложного орнамента Хилтон-отеля и покидает его через ход для прислуги. Мятая полосатая галабея — длинная, почти до пят, рубаха, с простым круглым вырезом у шеи — неузнаваемо меняет его. Голова боя не покрыта. Он бос и весел и совсем не похож на того мальчика, который произносит механическим голосом сотни раз в день свое «Плиз».
И в то время, когда он покупает поджаренные земляные орехи с лотка уличного торговца, можно с ним поговорить на смеси арабского и английского и с помощью жестикуляции.
— Как тебя зовут?
— Мустафа.
— Как ты живешь, Мустафа?
— О! Хорошо! — Он поднимает вверх указательным палец. Он живет «прима», первый сорт!
Во-первых, он теперь имеет над головой крышу. В доме, недавно выстроенном для бедных, квартиру оплачивает муниципалитет. Во-вторых, он имеет работу. На весь сезон. Это хорошая работа. Дежурство — сутки прочь, вторые сутки он помогает матери. Он самый старший в семье, старший из мальчиков.
Мустафа сообщает это с необыкновенной важностью. Но это еще не все. Самое главное Мустафа приберег на конец:
— Моя сестра учится в университете!
Это сенсация! Это потрясающая новость, которую он повторяет, вероятно, в тысячный раз, потому что, как выясняется, его сестра учится в университете уже второй год.
«Моя сестра учится в университете!» — вдруг запевает Мустафа во весь голос, на всю улицу. Но, конечно, этот мальчишеский голос, ломкий, как бубенчик под вдумчивой мордой верблюда, тонет в уличном шуме.
Ужасный шум стоит на площади у Хилтон-отеля. Невообразимая разноголосица каирской улицы, улицы центра, звучит в полную силу. Неистовствуют автосирены, среди которых нет двух одинаковых. Голоса машин как бы выражают характер их владельцев: человеческая речь исключается в этой сутолоке. Сирены хохочут, обольстительно поют, как настоящие сирены, воют, как шакалы, визжат, устрашающе гудят, рыдают или хрипло ругаются. Пожарные и аварийные машины проносятся с львиным рыком.
В скопище машин с непостижимым упорством бегут запряженные в арбы ослы, изредка взревывая на поворотах. По обочине, чванясь, вышагивают верблюды, с омерзением косясь на окружающее. Крики погонщиков, ругань затертых где-то в стремнине уличного движения велосипедистов, вопли уличных торговцев, пронзительная песенка бродячего флейтиста — из всего этого складывается дисгармония полуденного Каира.
Мустафа съел орехи, но не торопится уходить.
— Я жду сестру, — объясняет он.
Она появляется внезапно, словно вытолкнутая из толпы. Это тоненькая девушка в коротких узких брючках, в белой блузке навыпуск без рукавов, с модной прической, из которой, как из рамки, выступает ее круглое лицо с мягкими нубийскими чертами. На длинном ремне у нее сумка-портфель, которую она носит на плече. Сестра Мустафы деловита как американка. Без лишних слов берет за руку брата, и оба торжественно удаляются по нагретому солнцем камню. Высокая девушка впечатывает в керамические плиты тротуара свои крошечные копытца: каблучки белых туфель. А мальчик в мятой галабее сверкает голыми черными пятками.
Утром вдруг пошел дождь. Это было так необыкновенно, как, скажем, затмение солнца. Служащие отеля сгрудились у окон и стеклянной вертушки дверей и смотрели, как с неба льется вода. Хотя дело шло к осени, но дождь все равно редкостное явление. То, что европейцы не обращали на него ровно никакого внимания, а некоторые раскрыли над головой зонтики, удивило Мустафу и даже вывело его из обычного полусонного состояния.
— Какие хитрые! — сказал он осуждающе, имея в виду европейцев с зонтиками.
Портье сделал ему пальцами знак, могущий означать только одно: «Заткнись!» Мустафа принял сигнал с девятого этажа и взвился на лифте вверх.
Дверца прошипела и отъехала на шарнирах: Мустафа стал сбоку, вытянувшись как солдат перед сержантом. Его круглый живот смешно оттопыривался под красным камзольчиком.
Из лифта выскочила миссис Маргарет Конвел. На ней было короткое розовое платье, в седых локонах вилась розовая ленточка.
— Хэлло, май дарлинг![9] — закричала Маргарет, увидев меня. — Я ждала вас за ленчем!
Мы, можно сказать, подружились. В первый раз я ее увидела в Одесском порту, на таможне, когда там «трясли» ее багаж. У нее были две клетки с птицами, и санитарный контроль их не пропускал. Это были не попугаи, не канарейки, а вообще какие-то безымянные и невзрачные птицы. Может быть, поэтому они и вызывали подозрение с санитарной точки зрения. В конце концов птиц забрала кладовщица. Маргарет оставила ей денег на прокорм этих странных пернатых и взяла с перепуганной женщины страшную клятву, что она будет о них заботиться.
Что миссис Конвел везла в двух огромных кофрах[10], было неизвестно. Но почему-то думалось, что наверняка какую-то ерунду.
Она направлялась в Стамбул. Зачем — непонятно: что-то она мне говорила про сиамских котов, которых она оттуда вывезла; выходило так, что она едет посмотреть те места, где они встретились: она и коты. Но потом она разговорилась со мной и нашими инженерами с Асуана. И решила плыть дальше с нами, хотя, как она сказала, в Египте была уже семь раз.
Мустафа ей приглянулся. Она его называла: «Наш прелестный маленький язычник». Тут же ей пришло в голову его «обратить».
— Пойди сюда, бой! — позвала она.
Мустафа послушно двинулся к ней и застыл на почтительном расстоянии.
— Подойди ближе, — приказала Маргарет.
Мустафа приблизился с некоторой опаской.
— Послушай, ты хочешь поехать со мной в Штаты? Я позабочусь о тебе и о твоем будущем, — выпалила Маргарет без обиняков.
Бой испуганно заморгал. На помощь ему пришел портье — европеизированный молодой человек с блестящим пробором. Он что-то сказал мальчику, тот покачал отрицательно головой. Портье досадливо что-то внушал ему. Мустафа вдруг проговорил несколько фраз громко, почти в крик. Так что даже мисс Джейн с любопытством высунула из-под зонтика свою стандартную прическу над стандартным личиком.
Портье пояснил, учтиво склонившись к Маргарет:
— Он говорит, мадам, что никуда не может ехать: ему скоро в школу!
Портье пожал плечами, как бы говоря: что с него взять!
— Они здорово нас ненавидят тут, а? — спросила меня Маргарет со свойственной ей прямотой.
— А за что им вас любить? — ответила я и хотела добавить, что они тут достаточно залили арабам сала за шкуру, но не знала, как это сказать по-английски.
— Это верно, — задумчиво заметила Маргарет. — Вся беда в том, что мы несем христианство не так, как это подобает: не в раскрытых ладонях… Как дар любви.
— В пятьдесят шестом во всяком случае ни о каких раскрытых ладонях не было и речи! — заметила я.
Это было сказано неосторожно, воспоминания о бомбежках Порт-Саида были слишком живы здесь…
Впрочем, с Маргарет совсем не следовало церемониться: ее просто невозможно было обидеть.
Когда на корабле она явилась на бал в голубом девичьем платье с цветами в прическе и этот шибер[11] из Бремена захохотал ей прямо в лицо, она и глазом не моргнула. А спокойно объявила во всеуслышание:
— Неужели у него было бы лучше настроение, если бы я явилась в саване, что, вероятно, мне больше подобает?
Она расхохоталась первая, и через несколько минут все перестали обращать внимание на ее туалет, и она опять была «царицей бала».
По-моему, Мустафа стал побаиваться миссис Конвел, во всяком случае он боязливо отворачивался, когда на него падал взгляд бледно-голубых глаз старой миссис. Может быть, он думал, что громкоголосая, энергичная дама может силой увезти его. Как сиамских котов из Стамбула.