Потом дождь прошел, но светлее не стало, потому что уже на самом деле подошел вечер. Одно за другим стали загораться окна в доме напротив, и вверху, у Семенчуков, заговорил телевизор. Я стала ждать маму. Я стала ее ждать, хотя хорошо знала, что так рано она не может вернуться. Знала и все-таки ждала. Не могу объяснить, почему я так ждала ее в тот вечер.
Вдруг я услышала стук во входную дверь. Стук был ни на что не похож: так не стучат, когда приходят по делу или в гости, или еще за чем-нибудь. Так стучат, теперь я знаю, когда случается несчастье.
Кто-то сильно и беспорядочно молотил в дверь. Мне сразу стало холодно от этого стука. Я выскочила в коридор и отодвинула засов входной двери. На крыльце стоял Вася Жуглов и держал на руках мою маму. И то, что она лежала у него на руках, вся обмякшая и, мне показалось, очень маленькая, было так ужасно, что мне захотелось кричать. Но голоса не было, как в страшном сне.
Вася молча шагнул в коридор и внес маму в комнату:
— Спокойно, Шурочка. Сейчас приедет медицина.
И в это время во дворе зафыркала машина.
Я не успела даже подойти к маме, заглянуть ей в лицо, как ее заслонили белые халаты. Что-то с ней делали, негромко переговаривались. Потом санитарка и Вася вынесли маму на носилках во двор и вдвинули носилки в длинную черную машину. Мне показалось, что там внутри холодно и тихо, как в могиле. И, не сдержавшись, я крикнула: «Что с ней? Куда вы ее увозите?» И тут увидела, что двор полон народу, но я не разбирала лиц, освещенных фарами санитарной машины. Я смотрела, как неловко разворачивается тяжелая машина, как вспыхивают сзади у нее красные огоньки и сначала медленно, а потом все скорее удаляются, удаляются… Вот уже и нет их, словно кто-то задул в темноте спичку. Ко мне подошел Вася и сказал: «Мама в обмороке. Ты же большая девочка. Не реви за ради бога». А я и не ревела.
Он меня обнял и повел в дом. Больше никто с нами не пошел. Мы вошли в комнату, где так же, как четверть часа назад, горела лампа на столе и были разложены мои учебники. Как страшно все изменилось за эти четверть часа!
— Вася, что с мамой? — я боялась услышать страшное. Я отталкивала это страшное от себя, но оно наплывало, обволакивало, душило меня.
— Все расскажу. Принеси напиться. — Я только сейчас заметила, что Вася стал какой-то черный лицом. И голос был не его — хриплый и прерывистый.
Я принесла ковшик воды, и он долго, жадно пил и, всегда такой аккуратный, лил воду на грудь и на туфля.
Я не спрашивала Васю, как он оказался в переулке недалеко от нашего дома. Сама догадалась, что Вася хотел подождать там маму. Он знал, что она пойдет с фабрики переулком. И он увидел ее… Она лежала на тротуаре лицом вниз. Ее ударили сзади, и она упала так, лицом вниз.
Тут я громко заплакала. И уже не слышала, что говорил мне Вася. Меня как будто волной захлестнуло, как прошлым летом, когда я тонула в реке. Потом, словно издалека, дошел до меня его голос, и я схватилась за него, чтобы выплыть. Я цеплялась за его слова, и я хотела, чтоб он их повторил еще и еще.
— Все будет хорошо: мама придет в себя. Полечат ее, и вернется домой, к нам… А сейчас давай, Шурочка, вытирай слезы. Мы пойдем с тобой к Павлу Нилычу. Он в больницу следом выехал.
Мы еще немного посидели и пошли.
На улице было темно, как-то особенно темно и тихо. И от этой тишины и темноты я первый раз об этом подумала и спросила Васю:
— Кто же это маму, а?
— В милиции разбираются.
Улица, по которой я ходила дважды в день, в школу и обратно, показалась мне какой-то чужой, мрачной. Что-то таилось в ее поворотах. И в самом деле, была ли она обыкновенной улицей, раз тут могло случиться такое? И наверное, все так, все не такое, каким кажется. Всюду скрывается страшное, нехорошее. На школьном дворе, где были только игры, шалости, — бойкот. На тихой улице подымают руку на мою маму. Как же жить?
Мы подходили к дому Павла Нилыча. Это был новый дом, в него только полгода назад вселились рабочие с нашей фабрики. И строили его тоже своими руками. А Павел Нилыч на кране работал. Сейчас на третьем этаже два окна его комнаты были освещены.
Но Вася вдруг остановился.
— Знаешь, Шурочка, ты, пожалуй, одна сходи. Я тебя здесь подожду. Неловко мне идти.
— Неловко? — Я не поняла. Не могла понять, почему Васе неловко узнавать про мою маму.
— Видишь ли, кто я маме твоей? Никто. Верно?
Я вспомнила, как мама его прогоняла, и про себя согласилась. Но тут при свете, падавшем из окон, я заглянула в его лицо.
— Очень даже ловко! — сказала я, и, кажется, Вася обрадовался. Мы поднялись на третий этаж.
Я была с мамой несколько раз у Нилыча; если бы не наше несчастье, я бы и сейчас получила большое удовольствие. Нилыч — вдовец, и дети его разъехались кто куда. А живут с ним в комнате две охотничьи собаки — Фута и Нута, дрозд и три белые мыши. И вся эта компания удивительно дружна.
Когда мы вошли, Нилыч сидел за столом, собирался пить чай; я заметила, что стол был накрыт так вкусно и уютно, как не всякая женщина накроет. И для собак стояла миска с овсянкой.
Павел Нилыч вовсе не удивился приходу Васи, усадил нас за стол, сказал:
— Чай пить будем. С сушками, с вареньем.
Но мне вовсе не до чаю было. И Васе тоже.
Нилыч и говорит:
— Сейчас я вам новость одну сообщу: Варвара Ивановна в себя пришла. Сотрясение у нее, а переломов кости нет. Полежит немного и поправится. Так что? Чай будем пить? А чего глаза на мокром месте? Ну-ну! Ты ж Варварина дочка, — значит, нос держи кверху!
Я засмеялась, потому что у мамы действительно нос кверху!
За чаем мы о многом говорили. Павел Нилыч, оказывается, и про бойкот знал. Наверное, Юрка сказал своему папе, а тот — Нилычу.
А потом Вася спросил:
— Как вы считаете, кто мог на такое дело решиться?
— Трудно сказать. Разберутся.
И тут они оба согласились, что это мстят за Аникеева, потому что начало всему делу, разоблачению то есть жуликов, дала моя мама и Максим Леонтьевич.
— Только, кажется, мы верхушку сняли, а до корней не добрались, — добавил Нилыч.
Стали мы с Васей собираться. Вася говорит:
— Я Шуру отведу.
А Нилыч ему:
— Что ж ей одной там делать? Она и забоится, пожалуй. Пусть тут у меня переночует.
И я осталась.
— На-ка стели себе вон на диванчике!
Ночью я часто просыпалась: одеяло сползало с диванчика, и не то Фута, не то Нута облизывала мне пятки. И каждый раз, просыпаясь, я не сразу вспоминала, где нахожусь. А когда вспоминала, все случившееся вставало перед глазами. Я думала, как там мама, и начинала плакать. Но, не доплакав, засыпала опять.
Ох, как долго тянулась эта зима! Казалось, не будет конца метелям, морозам и снегам. Наш двор совсем занесло. Как-то вышли мы с лопатами снег убирать. Потом приехала машина, вывезла его. А ночью снег пошел опять и падал, падал… Утром я толкнулась в дверь — не открывается: намело под самый порог. Тогда Санька-рыболов в окно чулана вылез и откопал нас. Все равно как в медвежьем углу каком.
Когда с мамой получилось несчастье, бабка Аграфена велела мне перебираться: «Поживешь у меня, как мама твоя жила». Но мне не хотелось уходить из нашей комнаты. Мне все казалось: а вдруг маму срочно выпишут из больницы, она придет домой, а дверь на замке и меня нет. И я очень обрадовалась, когда Ленка Дроздова переехала ко мне из общежития.
Стали мы с ней жить. Мне что понравилось: у Ленки от меня ну нисколечко секретов нет. Например, про Гришку. «Убей меня, — говорит Ленка, — но я его, паразита, люблю. Знаю, что грош ему цена в базарный день, а люблю. Вот такие мы, бабы, дуры. Вырастешь — сама узнаешь».
Я, конечно, подумала: «Ну нет, я дурой не буду, зачем мне паразит?» Но промолчала.
Люблю слушать Ленку. Она влетает вихрем и сразу кричит: «Шурка, слушай сюда!» Она говорит обо всем сразу: ткачихи из маминой бригады «тянут план». Ленка «из шкуры вылезет, а темпу не сдаст». Васька Жуглов ходит под окнами больницы, вдруг мама моя выглянет. «Такой парень, такой парень, а Варька на него — тьфу!» Скоро в клубе будет суд показательный над Аникеевым и Усовым за взятки и жульничества, а с ними там еще куча каких-то «жучков». Фимка-секретарша по секрету говорила, что к Восьмому марта будут к наградам представлять. Марфуша Зотова купила костюм чешский, джерси с начесом. Но у Ленки давно такой же. На Марфуше он сидит как на корове седло, а на ней, Ленке, как влитой…