– Как отдыхается? – спросил водитель.
– С переменным успехом.
– Это как?
– То я их, то они меня, – ответил он словами совершенно бестолковыми, но водитель понял их по–своему, что–то в них услышал смешное и веселое, рассмеялся. – Прекрасная погода, не правда ли? – спросил Шестопалов.
– Твоему заезду просто повезло! Три недели день в день! Ни тучки, ни дождинки, ни ветерка… И жара вполне терпимая. А?
– Похоже на то, – кивнул Шестопалов.
– А что в универмаге? – Водитель оказался любопытным, впрочем, вполне возможно, он просто принял пару стаканов вина.
– Бритвенные дела.
– Это надо, – прижавшись к обочине, водитель остановился. – Приехали.
– Спасибо, – Шестопалов вручил ему пятьдесят рублей десятками, вышел, захлопнув дверь, махнул рукой и влился в толпу полураздетых отдыхающих. Через несколько секунд оглянулся – машины, на которой он приехал, у обочины уже не было.
«Это хорошо», – кивнул он самому себе и, продолжая двигаться в разморенной толпе, вынул из сумки кепку с громадным, по нынешней моде, козырьком, надел большие темные очки. Достав из кармана сложенный целлофановый пакет, Шестопалов опустил в него кожаную сумку. Казалось бы, ничего над собой не сделал, но теперь в толпе шел совершенно другой человек, и опознать его было уже невозможно. Даже если бы вся курьяновская компания внимательно его рассматривала все время, пока он находился в ее поле зрения, а потом дала подробные описания внешности, это уже было бы бесполезно. В толпе шел другой человек. Даже его походка изменилась, даже выражение лица – он был простодушен, если не сказать глуповат, чуть ли не с раскрытым от восторга ртом оглядывался на каждую симпатичную мордашку.
А поздним вечером, когда уже стемнело, Шестопалов оказался на улице не то Матроса Кошки, не то Матроса Железняка. Маленький частный домик он присмотрел заранее и постучал в дверь, увидев в окно, что нужный человек на месте, дома, в добром здравии, смотрит телевизор и что–то там непонятное ест, запивая молоком из пакета.
Приготовив пистолет, Шестопалов постучал.
– Кто? – раздался вопрос из–за двери.
– Свои, Ваня, открывай…
И Ваня открыл.
Не говоря ни слова, Шестопалов трижды выстрелил ему в грудь, стараясь, чтобы пули вошли в левую половину груди, так оно всегда надежнее. После этого Шестопалов закрыл дверь, набросил щеколду и ушел в темноту. Он шел по узкой тропинке к светящейся улице. Не доходя до нее, оказавшись в тени высокого тополя, взял пистолет за глушитель и изо всей силы запустил его на пустырь, где если его и найдут, то только случайно. Да еще смотря кто найдет. Вещь–то ценная, полезная, в хозяйстве всегда пригодится.
Шестопалов благодарил обстоятельства за темноту вокруг. Колотилось в нем, что–то мелко–мелко вздрагивало и поскуливало. Но он знал – пройдет. Как только запустил в сторону пустыря, в сторону свалки и зарослей бурьяна этот свой инструмент с навинченным глушителем, сразу стало легче. Что бы ни случилось с ним дальше, нет у него оружия и никогда не было. И отстаньте, граждане хорошие, отвалите, отвяжитесь с вашими непристойными подозрениями.
У него в сумке даже дно было выложено сложенной в несколько слоев тряпочкой – чтобы пистолет не оставил следов машинного масла, следов пороха, гари и прочих подробностей, которые так хорошо изучили хитроумные эксперты и хранят в тайне от публики темной да простодушной. Шестопалов вынул из сумки эту самую тряпочку, сложил ее в комок и бросил в первую попавшуюся урну. После этого стало еще легче, и он сам не заметил, как поднял руку перед приближающейся машиной.
Водитель остановился, стекла в передней дверце были опущены, и он даже склонился вправо, чтобы лучше слышать, куда хочет добраться этот поздний прохожий.
– Слушай, а если в Геленджик?
– Нет проблем. Сколько заплатишь?
– Поехали, договоримся, – Шестопалов сел рядом с водителем, положил на колени сумку и захлопнул дверцу. Ничего больше его с этим городом не связывало. Да, кроме дорожной сумки, которая осталась у хозяйки. – Сумку захватить надо, – сказал Шестопалов. – Здесь недалеко. Заскочим?
– Нет проблем.
– Прекрасная погода, не правда ли? – произнес Шестопалов, когда уже выехали за город и Новороссийск превратился в россыпь огней, дугой охватывающих бухту. В море мерцали корабли, по небу шастали прожектора, но не в поисках бомбардировщиков, они просто метались по небу от хорошего настроения, прекрасного самочувствия и оттого, что праздник жизни продолжается. И весело смеялись хмельные женщины, готовые на время забыть о строгих правилах, жестких нормах, суровых нравственных обязательствах перед далекими кормильцами своими, – ради поильцев, оказавшихся рядом в этот южный вечер.
– Триста рублей годится? – спросил водитель вместо ответа.
– Вполне.
– Куда едем?
– На автостанцию.
– Нет проблем.
На автостанции в Геленджике Шестопалов дождался, пока водитель отъедет, без особого труда нашел бабулю, которая согласилась сдать ему жилье, и, войдя в комнату, с порога бросил под кровать сумку, запустил в кресло кепку с длинным жестким козырьком, сковырнул с ног плетеные туфли, оглянулся на бабулю.
– Коньяк есть?
– Найдется.
– Нужен хороший коньяк, настоящий.
– Пятьсот рублей.
– Неси!
– Из закуски только дыня, – опасливо предупредила бабуля.
– Неси! – сказал Шестопалов еще веселее и напористее. – Нет ничего в мире лучше хорошего коньяка с хорошей дыней в хорошей компании. А?
– Я для компании не больно хороша, – сказала бабуля вкрадчиво. – Но могу подсуетиться.
– Подсуетись! – решился Шестопалов. – Пропадать – так с музыкой, верно говорю?
– Тысяча рублей, – негромко сказала бабуля.
– А! Где наша не пропадала!
Нарушил все–таки Шестопалов слово, данное Усошину, нарушил. Не смог он уехать с Черного моря через две недели. Геленджик оказался городком небольшим, но чрезвычайно привлекательным, с обилием громадных сосен, от которых шел совершенно непереносимый запах хвои, вызывающий в душе сладостный стон, с обилием красивых девушек, пляжей и маленьких ресторанчиков. Все это надо было осмотреть, попробовать, испытать. И Шестопалов окунулся в эту жизнь безоглядно и безответственно. Но через три недели позвонил, позвонил все–таки Усошину.
– Прекрасная погода, не правда ли? – спросил тот хмуро.
– Николай Иванович! Вы просто не представляете!
– Очень хорошо даже представляю.
– О деле говорить?
– Не надо. Все знаю.
– Встречайте, Николай Иванович.
– Когда?
– Сегодня семнадцатое… Вот двадцатого и встречайте. Московский поезд.
– К нам другие не приходят. Какой вагон?
– Не знаю. Встретимся у десятого.
– Проблемы были?
– Нет.
– Чистым возвращаешься?
– Вроде.
– Жду с нетерпением. – И Усошин положил трубку.
Двадцатого августа Шестопалов, как и обещал, прибыл московским поездом на далекую северную станцию. Спрыгнув со ступеньки вагона, загорелый, с широкой улыбкой и свободной походкой, он издали увидел Усошина, помахал рукой. Легко, радостно, по–южному. А еще через час вошел в свой барак. Вошел ссутулившись, заворачивая носки ботинок внутрь, на губах его блуждала неопределенная улыбка – не то вспоминал давнее, не то надеялся на что–то в будущем.
Такое бывает – ты еще не проснулся, еще бродишь по жутковатым тропинкам собственного сна, пьешь водку с людьми, давно умершими, жмешь руки покойникам, целуешься с женщиной, от которой не осталось ничего, кроме смутных, придуманных воспоминаний, и понимаешь, понимаешь, что заканчивается какой–то важный отрезок твоей жизни.
Открыв глаза, я долго смотрел в окно. По стеклам стекали медленные капли дождя вперемешку со снегом, с берега доносился грохот волн, перемалывающих мусор прошедшего сезона, чтобы к весне морю опять предстать чистым и ласковым.
Я достаточно побыл в Коктебеле, пора было подумать об отъезде. Стерлись во времени мои криминальные следы, и вряд ли кто еще хотел свести со мной счеты. Жизнь, как громадная грохочущая бочка, катилась куда–то вниз, подпрыгивая на ухабах, на камнях и выбоинах, и теперь уже другие люди перемалывались в ее железном нутре, другие кипели страсти, сгорали другие деньги.