Ошибаются.
Это не спокойствие.
Это пустота.
Когда–нибудь поймут, чуть попозже, чуть попозже, как говорит один мой знакомый следователь прокуратуры. Поймут, когда ничего уже нельзя будет исправить, когда их судьбы приобретут устойчивую необратимость. Впрочем, я не уверен, что им захочется что–либо менять. Канары, круизы, казино… Засасывают и лишают человека естественных, выверенных тысячелетиями ценностей.
Это я уже могу произнести совершенно уверенно.
На первое был суп. Прозрачная жижица с кружочками жира и зелеными пятнышками петрушки. Выхлебал охотно и даже с удовольствием. На второе – котлета с каким–то неузнаваемым гарниром. Съел только котлету. На третье – компот розового цвета.
Окна со стороны моря так густо заросли диким виноградом, что только изредка в них можно было увидеть просвет. Полумрак создавал ощущение прохлады и свежести.
– Как обед? – спросила Наташа, проносясь мимо с тележкой, на которой позвякивали пустые тарелки.
– Отлично!
– Добавки?
– Нет, спасибо. Чуть попозже.
– На ужин рыба.
– Буду ждать с нетерпением, – заверил я.
Меня вполне устраивало такое питание. Возникло ощущение, что благодаря убогости питания во мне что–то очищалось, шел какой–то благотворный процесс, сути которого я еще не понял. Но сознавал – что–то во мне происходит, идут какие–то непонятные, но желанные превращения.
Одно из окон столовой было свободным от зелени – то ли не успело зарасти, то ли его очистили, чтобы хоть немного осветить сумрачный зал. Через это окно я и увидел человека, до боли, до ужаса знакомого мне. Я бросился к выходу, пронесся среди столиков, выскочил на площадь. Но после полумрака зала оказался ослепленным и некоторое время беспомощно стоял в дверях, не в силах сдвинуться с места. Мелькнувшего мимо окна человека я догнал уже за рестораном «Богдан». Некоторое время шел за ним, потом положил ему руку на плечо и круто развернул к себе.
– Привет, Вася! – сказал я и тут же понял, что обознался.
Это был не он, не Вася.
Вася давно мертв.
– Извини, – я виновато развел руки в стороны.
– Бывает, – ответил незнакомый, чужой, ненужный мне человек. Но не улыбнулся, не простил. Похоже, я его напугал.
Когда я вернулся в сумрак столовой и подошел к своему столу, полубанкир Андрей из дальнего конца зала успокаивающе помахал мне полноватой рукой. Дескать, не переживай, бывает. И только тогда я сообразил, что свой обед уже съел и сюда мог не возвращаться.
– Добавки? – снова спросила Наташа.
– Нет, спасибо. Я за плавками вернулся. Плавки забыл на стуле.
В это время даже сентябрьское солнце выжигает с пляжа, с набережной самых отчаянных, самых стойких. На море частая рябь, с Карадага теплый ветер, в киосках полуживые от зноя девочки покорно досиживают оплаченное время. Ни пива, ни газет в это время никто не покупает. Какие покупки – выжить бы! Первые торговцы устанавливают в узкой пока еще тени фанерные щиты, расставляют на них картины, безделушки из раковин и камней, уже знакомый мне старик с седой бородкой расположился у каменной стены «Богдана» с красной, похоже, выточенной из кирпича безрукой Венерой.
Закрыв глаза, почти на ощупь, почти раздвигая руками обжигающие солнечные лучи, я направился к себе, в девятнадцатый корпус, в одиннадцатый номер. Раньше здесь позволено было останавливаться только классикам, имена и портреты многих из них красовались даже в школьных учебниках. Моего портрета в школьных учебниках нет, но кое–где, тоже в типографском исполнении, он имеется в наличии, и серьезные ребята всматриваются в мои глаза настороженно и опасливо. Они надеются, что я умер, но сомневаются. И правильно делают – никто не видел моего трупа. Я его тоже не видел.
На весь корпус нас трое – какой–то молодящийся тип с редкими волосами, выкрашенными в рыжий цвет, инакомыслящий еврей из Нью–Йорка, что–то находящий для себя на этом полудиком берегу, и я – личность без определенных занятий, без багажа, но с деньгами. О том, что я с деньгами, шустрые торговцы прознали на следующий же день и теперь наперебой предлагали мне кольца с местными камнями, фотографии Карадага, керамические подсвечники, пучки целебных трав. Похоже, всех их сбила с толку пустота в моих глазах. Они приняли ее за состоятельность.
И надо же, не ошиблись.
Войдя в прохладный полумрак номера, я закрыл дверь на два оборота ключа, потом закрыл дверь из прихожей, задернул шторы. И только тогда почувствовал себя в безопасности.
– Боже, как хорошо, – выдохнул я, падая раскаленным на солнце лицом в прохладную подушку. – Как хорошо…
Звуки, казалось, исчезли, расплавленные зноем. Сквозь вибрирующие струи воздуха лишь изредка пробивались негромкие голоса, ленивый лай собак, визг осчастливленной чьим–то вниманием женщины.
У уличных пробок много недостатков. Тягостное ожидание, рев и вонь перегретых моторов, нервозность, которая как бензиновые испарения пропитывает застывшие в злой беспомощности машины, пустая потеря времени, кажется, лишающая тебя последнего шанса в жизни. Ты уверен, что, не попади в эту вот пробку, все в твоей судьбе повернулось бы иначе – с обилием радостных встреч и счастливых находок. А теперь вот не будет ни встреч, ни находок, и вообще жизнь пойдет вкривь и вкось.
Много недостатков в уличных пробках – от сгорающего бензина, вместе с которым сгорают твои деньги, до раздраженности, которая наполняет тебя доверху. Кажется, она стекает по тебе потом, и даже рубашка твоя взмокла от этой человеконенавистнической раздраженности! И кто знает, сколько часов, сколько лет, в конце концов, пройдет, прежде чем ты избавишься от нее и сможешь вздохнуть легко и освобожденно, будто вышел за тяжелые ворота тюрьмы, где томился долго и несправедливо.
Но есть, есть и нечто положительное в этом гнетущем ожидании рядом с перегретым мотором и дергающимся водителем. Хочет того человек или нет, а слова он произносит, слова не только разумные, не только осторожные да продуманные, – всякие слова, разные.
– Москва, она и есть Москва, – негромко произнес пассажир, невидяще глядя в пыльное ветровое стекло, за которым не было ничего, кроме раскаленного воздуха да вздрагивающих от нетерпения машин.
– Это чем же тебе Москва поперек горла стала? – не глядя на него, спросил водитель, чутко уловивший в словах пассажира неприятие города.
– Поперек горла вроде как ничего не стало… А вот поперек дороги… Сам видишь.
– У вас, конечно, лучше, в вашем тмутараканском ханстве? – раздраженно спросил водитель – тощий, фиксатый, небритый.
– Гораздо, – ответил пассажир.
– Везде хорошо, где нас нет.
– Там, где мы, – тоже хорошо.
– Да?! – резко обернулся водитель, опять уловив какое–то унижение. – А где мы – там плохо?
– Как скажешь, – усмехнулся пассажир, выиграв эту маленькую перебранку. Понял это и водитель.
– А пошел ты на фиг! – сказал он и сплюнул в открытое окно.
Они застряли как раз напротив Института Склифосовского. Машины шли в обе стороны, разворачивались, гудели, над некоторыми уже поднимались прозрачные облачка пара. Проспект Мира почти ничего не отсасывал из этой пробки, со стороны Сретенки, от «Детского мира», с каждой зеленой вспышкой светофора поступали все новые вливания раскаленных машин – бился своеобразный пульс городской жизни.
Пассажир озадаченно посмотрел на водителя, выпятил вперед губы, как бы огорченный откровенной грубостью, несдержанностью собеседника, и принялся рассматривать внутренность машины, уделяя внимание всем тем мелочам и подробностям, которые нисколько не интересовали его минуту назад. И вдруг взгляд пассажира остановился на карточке водителя в пластмассовом конвертике. Там значилась фамилия – Здор.
– Так ты – Здор? – спросил он с улыбкой.
– Ну.
– Здорово!
– Это что же тебя так распотешило?
– Первый раз встречаю такую фамилию.
– И последний, – с некоторой горделивостью произнес водитель. – Больше таких нет. Я один – Здор.