Камышов и приятель захватили с собой шампанское. Хозяйка вынесла им чайные чашки и, поговорив недолго с ними, ушла в комнаты — ей, видимо, нездоровилось. А они сидели на ступеньках крыльца, под шатровым навесом, отпивали полегоньку из чашек, курили папиросы, тихо и редко переговариваясь. Камышов представил, как живет он здесь, писатель, тоскуя от внутреннего одиночества, от сознания того, что больше ничего уже не напишет, и такая жалость схватила внезапно сердце, чуть не до слез. Приятель сидел молча, думал о чем-то, покуривая, глядя на темные вершины елей.
Из маленькой тучки, нависшей над поселком, брызгал мелкий сверкающий дождичек, а они, прислонясь спинами к резным столбцам, поддерживающим навес, сидели на крыльце, допивали шампанское, курили и молчали. Побыв около часу, попрощавшись с хозяйкой, оставив сыну записку, они пошли к станции, другим уже путем, через усадьбу, еловый с березами лес, по мостку через речушку, в давнем времени речушку, а сейчас просто ручей, по малоезженой дороге мимо полян с копнами сена, мимо деревушки в семь дворов. И эти поляны, и лес, и открывающиеся с косогора дали, и маленькая деревенька напомнили Камышову родные места на Шегарке, добавляя и без того печали. Камышов оглянулся, оглянулся еще раз…
Они шли медленно, некуда было спешить. Приятель был из числа тех людей, к которым Камышов относился искренне, и, пока они шагали по заросшей ромашкой дороге к станции, ожидали электричку, хорошо и грустно поговорили о писателе, о самих себе, просто о жизни. Они прогуливались по перрону и разговаривали.
— Пожил бы он подольше, — сказал Камышов.
— Поживет, чего же… Ему едва за пятьдесят перевалило.
— По-настоящему талантливые люди долго не живут. Что-нибудь да случится. Что-нибудь да произойдет. Это как рок.
— Пусть живет долго.
— Спокойнее на душе, когда рядом с тобой такой человек на земле.
— И писатель.
— Это прежде всего я и имел в виду. Как вы познакомились?
— Он печатался в журнале, где я работал.
— Что это было?
— «Гончий пес».
— А потом?
— На следующий год мы поплыли по Печоре. Далеко, до самого устья. Не переживай, я вас непременно познакомлю. Идем, электричка…
Сидя в электричке, в полупустом вагоне, Камышов думал о том, что вот написать бы в скором времени простую, интересную прозу, две-три повести или несколько рассказов, чтобы составить сборник, а писателя, пока он жив, попросить дать к сборнику предисловие. Оно осталось бы памятью. Камышов был довольно равнодушен к критике, ему было любопытно лишь в самом начале узнать, что же скажет критика по поводу первой публикации, позже, когда в общих обзорах Камышову отводили абзац или несколько строк, он мог прочесть, а мог и пропустить, не жалея, но предисловия любил, как любил получать письма от читателей, и две из трех его книжек были выпущены с предисловиями. Еще любопытней было узнать, читал ли писатель хоть что-то из его работ, а если читал, то какого мнения. Но уверенности у Камышова в этом никакой не было, он лишь думал так, сидя в полупустом вагоне электрички, возвращаясь в Москву, сидя напротив приятеля, читающего газету.
Первая работа Камышова была опубликована в предзимье, в последний осенний месяц, а уже весной следующего года в одном из центральных журналов был помещен отзыв на публикацию. Рецензию написал известный критик, редко теперь выступающий со статьями. Рецензия была небольшая, носила доброжелательный характер. Рецензент отнес Камышова к литераторам, пишущим о деревне, да и не мог не отнести, так как повесть действительно была написана о деревне. Отмечалась свежесть авторского восприятия мира, явная биографичность материала, бессюжетность вещи, некоторая очерковость, почти биографическая точность деталей. В апрельское половодье пришел журнал со статьей, Камышов вез со Вдовина в Жирновку почту, сидя в тракторной тележке, читал статью о себе…
Все было верно. И биографичность, потому что Камышов старался писать о том, что пережил лично либо чему был непосредственным свидетелем. И бессюжетность, так как, начиная сочинять, он не имел абсолютно никакого представления о том, что такое литература и как она делается, а писал как бог на душу положит. Сюжета не было, но что-то такое было, главная мысль, видимо, служила стержнем, не давая разваливаться прозе на отдельные куски.
Позже, разобравшись как-то в жанрах и формах, Камышов не научился строить сюжета и никогда не жалел об этом, не стараясь нарушать естественного течения письма, писал как писалось само по себе. «Стелил прозу», по выражению одного из критиков. Что касается биографичности, то он и впредь от нее не отступал, так или иначе используя пережитое, что придавало прозе дополнительную достоверность. Было бы интересно читать, говорил себе Камышов, а как это сделано, значения особого не имеет. А уж ежели читатель зевает, то не помогут ни формы, ни сюжеты, ни прочие атрибуты. Проза о севере писателя, живущего под Москвой, — свободное повествование, а читается — не оторвешься. Сама поэзия…
Он, тот первый критик Камышова, по сути своей не был сторонником подобных произведений. Ему нужен был сюжет, а с ним события, и характеры, и судьбы, и динамика, и драматизм, и глубина — все то, что отличает психологическую прозу от описательной. Об этом он прямо и говорил в конце своей рецензии. Он говорил это вообще, как бы для всех начинающих и в то же время применительно к прозе данного автора, Камышова, в дальнейшем надеясь на него.
Относительно себя Камышов ни тогда, ни через пять, семь и десять лет не согласился с критиком. Уж это кому что дано. Дано тебе от природы петь баритоном, пой баритоном, а не басом — голос сорвешь. Можно, конечно, попробовать запеть басом, но толку будет мало, да и зачем. Можно попробовать строить сюжет, придавая прозе движение. Камышов пробовал — не получилось, и он оставил эту затею, считая, что куда как трудно сделать цельной вещь, совершенно лишенную всякого сюжета, всякой интриги.
Приятно, конечно, было на первых порах прочесть о себе отзыв лестный, да еще такого авторитетного критика, но в целом, теперь вот, по прошествии десяти лет литературной работы, не мог с полной определенностью сказать о себе Камышов, помогла ли в чем ему критика или не помогла. Скорее всего — нет, не помогла. Все они говорили разное, противореча один другому, каждый непременно учил Камышова чему-то, каждый считал себя единственным знатоком литературы. Слушаться их — на части разрываться. Камышов выслушивал всех, но поступал так, как находил нужным. Иначе не сделал бы он и того, что смог сделать за эти годы.
Благодаря критике, ты растешь как литератор. Сначала ты просто начинающий автор, далее, если заинтересовал читателей и критику, — молодой, обещающий. Потом — серьезно зарекомендовавший себя. Еще — получивший определенную известность, но по-прежнему молодой. А позже о тебе могут забыть и ты состаришься в полном забвении, ежели будешь писать на таком же уровне, как и писал. В современной литературе, смеялся по этому поводу Камышов, уж и тем хорошо, что долгие годы можно оставаться молодым литератором. Время течет, физически ты можешь уже постареть, а как литератор все еще молод, все еще подающий надежды. И то радость…
Камышов сам по сей день ходил в молодых, никто, судя по всему, не собирался его в скором времени размолаживать, переводя в иное измерение. Но Камышову было сорок два — много ли, мало ли, — а вот одному его знакомому через год должно было исполниться пятьдесят. Полувековой юбилей, орден надо давать, а он где-то там в списках числился все в молодых. Знакомый этот начал давно, лет с двадцати пяти, чисто художественной прозы издал за все время одну книжку, другие работы не шли. Теперь он писал о насекомых — кузнечиках, бабочках, стрекозах. Такая судьба.
Можно было спокойно почти относиться к тому, что не заметили какую-то твою очередную публикацию или книжку или же, заметив, дали чрезмерно субъективную оценку. Сердило другое, когда, делая разбор новой работы, критика пристегивала тебя к кому-то, будто самостоятельно ты не мог существовать. Причем зачастую это были авторы чуждые тебе по духу, далекие во всех отношениях.