Стираются, заметно. В городах строит жилье государство, и по деревням, колхоз будь это либо совхоз, мало уже кто сам по себе жилье возводит, единицы. Хозяйство этим само занимается. За работу любую на селе деньги платят сейчас хорошие, ничего не скажешь. Скотник зимой полторы сотни шутя зарабатывает, а летом около двух, а то и за две переваливает. Так же и у доярок. Трактористам же, комбайнерам, шоферам и того больше начисляют. Только нет выходных у них, у тех, кто возле скота, нет праздников, и отпусков нет, хотя все это положено. Замена необходима на тот же выходной, а ее нет, замены. И не найти по деревне — все заняты.
— Напрасно вы так остро переживаете, папа, — зять прожевал новый грибок, вытер сложенным клетчатым платком губы, положил платок в карман.
Все это он делал медленно, лениво даже. Тимофей Гаврилович хмуро наблюдал за зятем, ждал, когда тот заговорит снова.
— Деревня исчезает не сама по себе, поймите правильно. Не стихийно. То есть так вот взяла и исчезла, ни с того ни с чего. В том своя заключена определенная закономерность. Закономерный процесс. Так оно и должно быть по теории, Маркс еще предсказывал в свое время. Вот и случилось, все оказалось верным. В чем причина, спросите вы. А вот в чем. Промышленность развивается гораздо быстрее, чем сельское хозяйство. Промышленность сосредоточена в городах, города растут, постоянно ощущается потребность в рабочей силе. А где ее взять, рабочую силу? Только в деревнях. За счет деревни пополняются города. Все просто…
Маркса Тимофей Гаврилович не читал, но не согласился с ним. Сказал:
— Ты весы в магазине видел, Женя? Видел. На одной чашке гиря стоит килограммовая, на другой чашке пряников килограмм лежит, скажем. Одно другое перетянуть не может. Вот это, я понимаю, закономерность. А какая же в том, скажи на милость, закономерность, когда в одном месте полно, а в другом нехватка, а места эти друг с другом связаны, зависят друг от друга, город и деревня? Да и сколько он может тянуть к себе, город? Не без конца же, — размышлял сам с собой Тимофей Гаврилович. — Рабочая сила нужна! Но она ведь и освобождается за счет машин, рабочая сила. Не ты ли в прошлый раз говорил, что техника чудес достигла. Вон в газетах пишут о многостаночниках. На фабриках, на заводах ли. Раньше возле каждого станка человек, а теперь один на десять станков. Девять свободны. Где они, люди те? Пять лет назад, скажем, на заводе работала тысяча человек. Техника улучшилась за пять лет, освободила рабочие руки, нынче на этом же заводе уже не тысяча, к примеру, а шестьсот рабочих. Четыреста свободны. Переставляй их туда, где они нужнее. Сегодня люди на земле нужнее. Правильно я говорю? А ты — промышленность развивается. Пускай себе развивается на здоровье, нам лишь польза от этого. Кто бы еще сельское хозяйство развил до такой степени, чтобы за счет городов брать дополнительную силу? Или своей обходиться, еще лучше. А с городами что-то не так, мне думается. Город, он, сколько ни приезжай в него, всех примет — безмерный будто. В нем от глаз скрыться проще простого. Там, я подозреваю, если перещупать каждого, треть вообще нигде не работает. Шатаются. Кто за счет жены кормится, кто за счет родителей. Или числятся где-нибудь на работе, для виду. Особенно в южных городах. Это уж самые бессовестные. Ей-богу, правда. Рассказывали. Да и сам видел…
— Есть такое, верно, — кивнул, соглашаясь, зять. — Постоянная текучесть кадров. Проблема. Многие толкаются потому с места на место, что труд им радости не приносит никакой. Вот когда труд станет радостью, тогда каждый будет держаться за свое место. У вас здесь тяжело, в сельском хозяйстве, потому бегут, ищут лучшего — в этом нет ничего удивительного. И будут бежать пока.
— Хозяина нет на них, — Тимофей Гаврилович слушать не хотел зятя, пустые речи. — А потому и дисциплины нет, вот и все. «Радость»… Не хотят работать — прямо скажем. Радость — оно конечно, дело хорошее, всем нужное, да покуда мы дождемся ее, замрем вконец, а кормить нас никто не станет. На учет каждого взять надо и заставить работать, вот что. Шабашников одних развелось, тыщами бродят по стране, деньги берут бешеные. Запрещений на них нет никаких, узаконили будто. У себя там не хотят работать, на юг, аж на Шегарку забираются, вот куда. Слепят коровник — и дальше. Всюду их ждут, втридорога платят. Да разве ж это порядок? Деньги лишние, что ли, у государства появились? Что же ты молчишь, а?!
О радостном труде не от зятя первого слышит Тимофей Гаврилович. Раньше как-то не употребляли подобного слова, а последнее время все по радио да в газетах. Вот бы, дескать, достичь такого уровня во всем, чтобы труд человеку — и крестьянину, и рабочему, и руководителю — радость приносил. Понятное дело — хорошо бы достичь. Только не достигли еще, а когда достигнем — неизвестно. Разговоры одни лишь. Значит, просто надобно работать, без радости, как работали старики. Какая радость Петру Рябову стоять под дождем, возле скота. А он стоит, пасет. Работает. Не потому, что семью — дети его давно самостоятельно живут — надо кормить, одевать-обувать. Мог бы и не работать, пенсионер. Но попросили, и он согласился. Он с мальства в работе, Петр Рябов. Задумывался ли он когда-нибудь о радости в труде, никто не знает. Может, в парнях еще, выходя росистым, на восходе солнца, утром в луга косить: рубаха навыпуск, плечи сильные — и гнал за рядом ряд, почти не чувствуя в руках литовку. И дышал глубоко, и улыбался — может, тогда. Но в ту пору молод был он, здоров и силен, а молодость все скрашивает. Состояние такое знакомо Тимофею Гавриловичу, помнит.
А разве в радость будет самому Тимофею Гавриловичу в этом вот отремонтированном дворе зимой в полумраке управлять скотину, зачерпнув навоз совковой лопатой, поднимать ее раз за разом, тяжелую, искалеченной рукой, чтобы выбросить навоз в окно? Какая уж тут радость. Но он будет ухаживать за скотом до весны, а ежели потребуется, и следующую зиму, не бросит стада. А бабам, тянущим в войну и после на себе деревню? Была ли у них в ту пору вообще какая-нибудь радость? Так что же, им не работать нужно было, бросать? Нет, они работали, не задумываясь даже над тем ни на одну минуту, надобно ли это. Шли и работали…
Не знает Тимофей Гаврилович, есть ли в том действительно закономерность, что деревни исчезают, а города растут, и до каких пор все это будет продолжаться, но то, что человек изменился заметно, почувствовали все старики. Отношение к труду изменилось, вот что страшно. Ни уважения к труду, ни любви, ни тяги, а… лишь бы день прошел. Дисциплины нет. Ты меня уволишь за пьянство, а я рядом устроюсь на второй же день, там так же рабочих рук нет.
Когда на страхе послушание держится — дело плохое, никудышное дело, каждому ясно. Никишина, скажем, не боялись, побаивались разве. Уважали больше. А как работали! А сейчас — ни уважения, ни сознательности. Допризывник может послать управляющего к такой-то матери, расчет взять — и куда глаза глядят. Везде ему место найдется: не на заводе, так на фабрике, не на фабрике, так на стройке обязательно. Все это не по рассказам знает Тимофей Гаврилович, в своем совхозе наблюдал. Да и по слухам известно.
Никогда не забыть Тимофею Гавриловичу, как лет семь тому назад (деревня еще была цела), ездил он в Крым хоронить родную сестру свою. Жила она с дочерью под Евпаторией, в селе, недалеко от моря. Умерла по старости, в августе дело было. Приехал, похоронил. Дочь сестры, племянница, стало быть, начала уговаривать его остаться хотя бы на неделю еще, погостить. Отдохнул чтоб, фруктов поел, в море искупался. Вода морская полезная от всех болезней. Оздоровеете, зимой простуда не возьмет. А домой телеграмму дать, что задержался немного, приеду такого-то числа.
— Не купались никогда в море, дядя? — спрашивает племянница.
— Нет, в море не купался, — сознался Тимофей Гаврилович. — В Шегарке купался, до войны еще, давным-давно, уж и не вспомнить.
Племянница ему плавки купила. В трусах неудобно, объясняет. Дней семь прожил Тимофей Гаврилович, всему удивлялся. Племянница одинокая, уйдет с утра на работу, в доме пусто — и поговорить не с кем. А работа ее на берегу прямо, поваром работала в пансионате детском. Тимофей Гаврилович часиков в десять на работу к ней зайдет, посидит, потом к морю спустится. Пляж пансионата огорожен, чтоб посторонние не заходили. Тимофей Гаврилович выбрал место за загородкой, неудобно было на детском пляже лежать. И дальше по берегу пляж свободный, кто хочет, тот и загорает-купается. Разденется Тимофей Гаврилович под грибком, ляжет на песок без подстилки всякой, песок теплый. Море рядом плещется, рукой достать можно, потянись. Гос-споди, за всю-то жизнь у него дней таких разморенных да пустых никогда не бывало. В детстве разве. Ничего делать не надо. Как в раю. Лежи, оглядывайся. Далеко-о в море пароходы виднеются белые. Чайки белые над водой…