— Сколько ни топчи землю, — Сергей Парфеныч попытался улыбнуться, — а все одно кувыркнешься. Но и рановато еще вроде. Семидесяти нет, пожить охота большая, посмотреть, а что же дальше. Дальше-то что будет? Только она тебя не спрашивает, смерть, охота тебе жить или неохота. Ишь как случилось. Шел из лесу — ничего. Хорошо, что еще домой вернулся. А если б в лесу? Так и остался бы там. Где искать? Тайга кругом. Возраст, что там ни говори. Сколько трудов, забот перевернуто. Войны два года, нога до сих пор ноет. С десяток бы еще годков поздравствовать, порадоваться, а уж тогда… Ты-то как поживаешь? Давненько не видать было, уж и забывать стали. Изменился. Много ли исполнилось? Время, да…
Чернецов рассказывал. Старик слушал гостя, кивал, понимая чужую жизнь. Говорил в свою очередь, не перебивая.
— Помоги, подымусь я, — попросил. — Не вставал еще нынче. Душновато в избе. Рамы глухие — не открыть, и форточек нету. О-ох, силы пропали. Ем плохо, одни таблетки глотаю, надоели уж. Горькие…
Они выбрались на крыльцо. Чернецов поддерживал старика за плечи. Сели в тени и стали разговаривать. А хозяйка все ходила туда-сюда, в огород, в избу, обратно — готовя обед. Старик сидел низко горбясь, упираясь локтем левой руки в колено, в правой — щепка, щепкой той чертил он по земле между расставленных, обутых в легкие галоши ног, пересказывал последние годы своей жизни, делая тягучие паузы. Чернецов молчал, слушал…
— Уехали мы отседа, значит, в осень семьдесят пятого, до дождей успели. Как в огороде управились, так и тронулись. Дорога накатана, ехали без помех. Три избы тогда оставалось в Жирновке, в зиму оставалось. Да и не уехали бы мы никогда, кабы не сын. Вон в Хохловку перебрались бы, скажем, ниже по течению, да и вся канитель. А у сына двойня родилась, вот старуха и запричитала: как они там будут — ни бабки, ни няньки. Поедем-ка, дед, в помощь. Я-то, сознаюсь, с самого начала был против. Куда в город, какие из нас горожане? Да разве бабку переспоришь. Заладила одно — ехать да ехать. Что ты станешь делать. Уговорила старого… Скотину продали, сено-дрова (одну поленницу я, правда, оставил) продали. Картошку, овощи кое-как растолкали по сторонам. А изба? А в избе? Все было нужно до последнего часу, а теперь, выходит, не нужно. Возьми любую мелочь — годами наживалось. Отдать жалко, да и кому отдашь. А выбросить еще жальче. Баню забрали хохловские, собаку туда же выпросили, а все остальное, что не было смысла везти в город, оставили здесь, в деревне. И будто душа моя чувствовала. Давай, говорю, мать, сохраним в целости, как и было. Мало ли чего — вдруг не поживется у сына, вернемся к своим углам. Ульи составил в омшаник, закрыл. Снасти рыболовные в омшаник. С пасекой растерялся споначалу. Продавать ни за какие деньги не хотел, а и давать куда — ума не приложу. Решил — придумаю. Деревенским наказал, чтобы присматривали, вдруг чужой кто появится. Избу на замок, окна заколачивать не стали. Кухня летняя, колодец, погреб, тес — избу перекрывать собирался — все на местах. Подогнали машины, погрузили. Старуха в рев, и у меня слезы, а что ж — кричи не кричи, ехать надо, раз уж так жизнь повернулась. Пришли проведать нас, кто оставался еще, стоят, слезы роняют. Машины гудят, а мы все толчемся, говорим, наказываем друг другу — не забывать жизни прежней. Ну, поехали. Ехали-ехали, приехали. Вот он, город. Одно дело — побывать в нем раз в пять лет, навестить кого-то, другое — жить. Дом на перекрестке, пятый этаж, две комнаты. Их четверо, да нас двое — шесть человек, сбились, повернуться негде. Я тут же и затосковал. Месяц прожили, а у меня душа разрывается — обратно. А куда — обратно, к кому? Голова болит от шума — машины, народу что муравьев, и все незнакомые. И среди ночи шум не затихает. Дышать нечем, тяжелый воздух, с гарью. Сойду вниз — дома кругом, деревья пыльные стоят. Воду из крана пить не могу, хлоркой пахнет, вкуса нет никакого. У нас вон в колодце пьешь не напьешься. А там… Это надо же подумать — такие города неисчислимые в реки все сливают, а мы из рек тех пьем. Чего в ней только нет, в воде той. В боку стало колоть правом. Старуха говорит — это у тебя, дед, печень ноет, надобно обследоваться в больнице, лечить. Вот как, милый мой… Раздумаешься ночью — и вся деревня перед глазами: Шегарка, усадьба твоя. Как молодым был, на войну уходил, возвращался с палкой-костылем. Как женился, первую избу свою рубил, ребенок первый родился. Как пахали-сеяли, косили-метали, лес валили в тайге. Рыбачили на Шегарке и озерах. Жили, одним словом. Ведь простор-то у нас какой, где еще такой сыщешь. Речка, лес, поля, озера. Воздух легкий. Тихо. Столько лет прожить в одном месте, а потом поменять, да под старость, — возьмет кручина. Раздумаешься, расстроишься — встал бы на лыжи да ушел. А лыжи — вон они, в омшанике. В деревне, сам знаешь ведь, ежели не ленив, так минуты лишней не просидишь. Делаешь что-нибудь, делаешь. Одно закончил, другое на очереди. А в городе — что ж, мусор вынесу, за хлебом схожу, вот и вся моя работа. Старуха с ребятишками возится, стирает на них, кормит, спать укладывает. Молодые на работе. А я как сыч сижу у окна, думы все об одном и том же, о деревне. Пожелтел за зиму, постарел, хворал не раз — от переживаний, видно. Вот январь — тридцать дней, вот февраль метельный… Дождался марта, говорю старухе: ты как знаешь, а я поеду. Иначе зачахну, верное тебе мое слово, погляди-ка на меня. Собрался. До Пономаревки долетел на самолете, дальше — на тракторе. Трактор шел на Вершину за лесом, я на нем. Доехали, трактор потянул себе к Юрковке, а я через мост да к избе своей. И не иду, веришь, а бегу почти, несет меня, будто под спину подталкивает. Спешу, а глаза слезой застилает — вот как. Помню, с фронта добирался, так же вот было. Рюкзак сбросил, обошел избу вокруг — все на местах, все цело. Сейчас раз-раз, — двери открыл настежь, проветрилось чтоб, дров принес из поленницы, печку растопил, воды зачерпнул из колодца, чай поставил кипятить. В избе кровати, табуретки две, на окнах занавески, на кухне посуда кое-какая. Сел ужинать, гляжу в окно на речку — и будто не уезжал никуда, будто вернулся со двора, управясь со скотом, а старуха вот-вот войдет в избу, скажет что-то. Долго сидел, чаевничал. И спалось же мне в ту ночь… Живу в Жирновке. Лесник держится еще, до прошлой осени тянул, в Хохоловку перевели. А тех двух семей давно уже нету. Живу. А дни аж звенят — сине кругом. Что ж — весна, снега тают, ручьи пробиваются. Делаю что-то во дворе, а самого так и подмывает, вроде бы не шестьдесят с лишним мне, а тридцать, вроде бы заново возродился на свет божий. А потом апрель, птица пошла перелетом — радости столько, что и не передать словами. Говори, не перескажешь. Утром, рано еще, выйдешь во двор, небо темное, слышишь с высоты гогот — гуси. Скворцы поселились, скворечни я заранее подладил. Поют по утрам — душа заходится даже, не поверишь… Следом май. Все подсохло, зазеленело, успокоилось. Ульи расставил, пчела на медосбор вылетела. Пора и огородом заниматься. Выпросил у лесника коня, вспахал. Гляжу, старуха моя заявляется, семян привезла разных, пророщенных уже. Картошки несколько ведер у лесника купили, стали огород садить. Ну а летом, с июля, как ягоды подоспели, начали дети приезжать один за другим в отпуска, на выходные, и до самых заморозков. Внуков оставляют на все лето, нам со старухой веселья добавляют. С той поры у нас такой порядок заведен. В марте приезжаю я, месяцем позже, а то и в начале мая — старуха. Живем, считай, до снега, а на зиму — в город, на целых пять месяцев. Да последнюю осень здесь, старуха вон подбивает в Хохловку. Что поделаешь.
— Переедем, дело решенное, — Федоровна подсела к ним, справясь с плитой. — Одни, не докричишься ни в какую сторону. А случится что опять — куда я? А там люди, в Хохловке. Пономаревка рядом, посуху самолеты летают. Час — и ты в городе. Машины в район идут. Телефон в конторе поставлен, про самолет надо узнать — взял позвонил. Переедем, дед, и разговору об этом не может быть. Избенку уже присмотрели себе. Немудрящая, правда, избенка, да и зачем нам теперь хоромы, лишь бы дожить. По-над речкой стоит, краем деревни. С хозяевами договорились. Уезжают они к октябрю, а мы войдем. Жалко бросать насиженное, все дорого, да что ж теперь. Вот уж и сентябрь за двором. Числа пятнадцатого огород начнем убирать потихонечку-помаленечку. Зятья съедутся, сын, всем миром — соберем и перевезем. Пасеку, главное. Последнее наше пристанище, видно, Хохловка. Ну да все одно — на Шегарке… А я, Алеша, бывает, пойду по ягоду на ту сторону, прохожу мимо усадьбы вашей, гляну с высокого берега — вся усадьба на глазах. Мосток сохранился, воду с которого черпали из речки. Сколько лет прошло, а сохранился. Посмотришь — и так сердце сожмется, так лихо станет. Яковлевну вспомнишь, маму твою. Так уж мы с нею жили душа в душу, словами не передашь. Хозяйка была, мало таких по деревне. Порядок всюду, хоть в избе, хоть в ограде, хоть в огороде. А пошутить! Посмеяться! Бывало, сойдемся в праздники и не наговоримся, ей-богу. Умерла Яковлевна. Скоро и наш, дед, черед, и нам скоро в путь-дорогу. Ох и не охота же в землю-то сырую…