И был среди них один, откуда-то из Заволжья: маленький ростом, пятидесятилетний, старообразный, мягкое, будто из пористой резины, подвижное лицо, частые глубокие морщины, утиный нос. Скор в ходьбе, очень разговорчив. Шут, клоун, фигляр, паяц — все, что вам угодно. Бывало, выпьет каплю водки, возьмет балалайку, выйдет из комнаты и боком, приплясывая одной ногой, вторую приволакивая для смеха, потренькивая струнами, с частушками пройдет через весь долгий коридор этажа. Выходили поглядеть на него, улыбались. В первые дни. Позже — мало кто открывал двери…
Он был дурак — это было ясно всем, и никакой факультет не мог помочь ему сделаться умнее. Но он все-таки приехал, тая надежды. Орлов и внимания на него не обращал, пока однажды тот не зашел сам, попросил объяснить что-то, элементарное совсем. Орлов удивился, но стал показывать по схемам. Когда же закончил, повернулся и взглянул мельком на слушателя, то увидел, что сквозь морщины, постоянную усмешливость и веселость маленького человечка вдруг прорезалось жестокое лицо завистника. На мгновение Орлову стало не по себе, он тряхнул головой и стал собирать на столе бумаги. И потом нет-нет да и вспоминалось ему то выражение.
Он, этот маленький, с бабьим лицом, увидев, что Орлов направился к воротам, закричал навстречу руководителю курсов, повеличав его раза три подряд.
— Нет, вы посмотрите, Орлов-то! Не захотел с нами! Все собрались, а он не захотел! Нет, вы посмотрите — уходит! Опозорил весь курс! Оплевал, можно сказать! Ниже своего достоинства! Нет, вы посмотрите! — И все показывал в сторону Орлова, танцуя перед руководителем курсов.
— Не фискаль! — крикнули из толпы.
Руководитель, старик уже, пожевал губами и ничего не сказал. Орлов и сам слышал крики, остальное ему дорассказали ребята. Это его так расстроило, что он, неожиданно для себя, напился и пошел бить морду фискалу. Что-то помешало ему тогда, и хорошо, что помешало, иначе могло бы произойти черт знает что. Орлов был в недоумении. «Как в третьем классе, — горько думал он, — а ведь взрослые люди. Что он этим хотел сказать? Ему что, действительно нужна фотография, где среди прочих — я? Мы едва знакомы. Что ему нужно в жизни, хотел бы я знать? Злись, но на самого себя».
Но это, в общем-то, были шуточки. Произошло на виду, и Орлова обвиняли в малом — «оплевал, можно сказать, курс». А вот когда по тайным доносам создавались целые дела, разбирательство шло месяцами и месяцами лихорадило всех, где это происходило, — вот было страшно. Давно, со студенчества еще, и по сей день слышал Орлов разговоры о разного рода осведомителях, что есть всюду или почти всюду. Они такие же рабочие или служащие, как и ты, располагают к себе, вызывают на откровенные разговоры, а потом идут и… Слыша об этом, Орлов всякий раз вздрагивал от чувства омерзения, отвращения, страха, еще чего-то труднообъяснимого, и ему уже просто не хотелось жить. Что за души? Из чего сделаны?
Второй оратор закончил речь, сведя ее к тому, что следует избрать новый состав месткома и, следовательно, нового председателя. Орлов учтиво поблагодарил его за выступление и дважды еще, со словом «пожалуйста», выбрасывал над столом руку, приглашая желающих из левой стороны зала. Ораторы проходили к трибуне, Орлов садился, думал о своем.
Возле каждой административной, и не только административной, но и должностной фигуры в коллективах образовывался определенный круг людей, подчиненных ему прямо или косвенно, поддерживающий его в трудную минуту. Так и говорили — не вслух, конечно: это люди директора, это зама по научной работе, это зама по хозяйственной части, это начальника планово-экономического отдела, а это вот люди главного бухгалтера. И прежде чем разговаривать с кем-то, ты должен был знать — чей это человек, помнить о соотношении сил и уже в соответствии с этим строить разговор. Иногда Орлов спрашивал себя: наступит ли наконец такое время, когда не будет всего этого? Он все чаще терялся, появлялась апатия, равнодушие ко всему и даже к работе, хотя обязанности свои выполнял он, как всегда, безупречно и это в какой-то степени служило определенным залогом его твердой репутации. Внешне он был спокоен, в равной степени вежлив со всеми, отдел вел в соответствии с намеченной программой, стараясь по возможности интересней строить работу, выполнял различные поручения, был у начальства на виду, и его уже намечали перевести на более ответственную должность, но все это его нимало не радовало. Выходя из учреждения, он чувствовал всякий раз усталость, и усталость эта была не рабочая, а от постоянного напряжения, чтобы не сказать лишнего слова. Прежде чем идти домой, он бродил по тихим местам, ни о чем не думая, а чаще всего отправлялся на речку, сидел на берегу, глядел на воду, вспоминая Шегарку, детство, далекую деревню Залесово. Он все чаще задумывался о том, что не может дальше жить подобной жизнью, надо менять ее, но как, каким образом? Все чаще хотелось куда-нибудь уехать, уехать в детство, к шегарским берегам, когда было все просто и ясно, а жизнь казалась такой увлекательной, широкой и бесконечной. «Тридцать с небольшим, — думал Орлов, — а душа как у старика».
Он жил в этом городе десять лет и не мог (из тех, что знал) назвать ни одной организации, начиная от сапожной мастерской, где бы ни шла глухая затяжная борьба. И чем было выше, тем круче и сложнее. Боролись — кто за что. Учителя — за дополнительные часы, актеры — за лучшие роли, адвокаты — за более выгодные дела, художники — за крупные заказы, участие на выставках, вступление в союз, поездки на творческие дачи. Большие и малые заботы раздирали организации, конторы, учреждения. Но всегда, везде и всюду присутствовала категория людей, что боролась только за власть, власть, которая позволяет входить в различные сферы и отношения и дает все. Всех побила, кажется, областная писательская организация, где было пятнадцать человек и шесть группировок. Внеочередное отчетно-выборное собрание у них прошло с таким скандалом, что книголюбы города долго еще говорили об этом в очередях и трамваях.
«Зачем все это? — спрашивал Орлов и не находил ответа. Он смотрел в зал и думал: — А ведь это не кто-нибудь сидит здесь — русская интеллигенция. Люди умные, образованные, воспитанные. Во всяком случае, подразумевается так».
Ему говорили: интеллигенция бывает разная. Он этого не понимал. Ему говорили: сейчас интеллигенция не та. «Той» интеллигенции Орлов не знал. Когда он думал о «той» интеллигенции, в памяти всплывали декабристы, блестящая профессура московско-петербургских университетов, просветители российские, всякие там народники, передвижники, Чехов, да мало ли кого можно было вспомнить в этой связи.
«Так почему же теперешняя интеллигенция не «та»? — спрашивал в свою очередь Орлов. Ему не отвечали. «Что мешает ей стать и быть «той» интеллигенцией?» — спрашивал он. Ему не отвечали. Ему… «Время другое», — неопределенно говорил кто-нибудь. «Впрочем, и тогда хватало всего, не из одних декабристов состояло общество. Вспомните, как травили того же Пушкина. Ведь одним как кажется: все, что было раньше, — хорошо, другим: все, что было раньше, — плохо. Такого, поверьте, Орлов, не бывает. Вперемешку идет хорошее с плохим. Сейчас, раньше ли». Орлов и сам понимал, что так оно и есть, но легче от этого не становилось. «Для чего только и книги пишут, — тосковал в раздумьях Орлов. — Читает книгу человек — переживает явно: он и благороден в этот миг, и честен, и крайне справедлив, и великодушен, и щедр, и храбр, и умен… что хотите. А закрыл книгу — все, остался таким, каким и был. Впустую, выходит, пишут. Чтобы воспитать — одного Пушкина хватит на века. А нет, не получается. А тут еще — смена поколений. Одно состарилось, поумнело вроде, стало истины излагать: как жить, как вести себя надо, а тут новое на подходе — заново начинается. Круговерть получается. Может, поэтому?»
Орлову приходилось наблюдать в театрах, как меняются люди, глядя на сцену. Какие хорошие лица у них в эти минуты. Или на концертах старой музыки. А спустились в гардероб, поссорились в очереди. Не в гардеробе, так в троллейбусе. Куда что подевалось — не поймешь.