Ну, в общем, злость меня взяла, и я делаю резкий поворот кругом на конфликт. В это время Толик Проглотилин как раз рассказывает про операцию в Цемесской бухте, а Попенков все ему поддакивает, все кивает своим клювом. Тут я перебиваю Толика и говорю:
— А что же вы, Попенков, военным опытом не поделитесь? Небось в Ташкенте оборону держали? Небось по урюку удары наносили?
Улыбается, подлюга, улыбается тайным, скрытым, невероятным образом.
— Ах, Миша, — говорит он мне, — вы о моей войне ничего не знаете. Ваша война уж кончилась, а моя нет. Моя война пострашнее вашей будет.
Тут все замолчали, поняли, что начинается конфликт, все знают, что не люблю я, когда задевают мое боевое прошлое.
— С кем же ты воюешь, воробей, щипач подножный? — говорю я на повышенных тонах. — С бабами? На большее-то у тебя силенок не хватит, чижик!
А он все усмехается, усмехается и вдруг как уставится на меня своими зенками, так на меня прямо жаром дохнуло, как из Пароходной топки.
— Во-первых, Миша, — я не воробей и не чижик, а, во-вторых, Не каждый знает свою настоящую силу. Я, может быть, посильнее вас буду, а, Миша?
Так. Вот таким образом. Вот так, значит.
Тогда я поднимаю свою правую руку, вот эту самую руку, которую вы видите перед собой, и ставлю ее локтем на стол.
— Ну-ка, силач, давай потягаемся.
Смех в самом деле, но он тоже ставит на стол свою тощую лапку, свою бледную, умеренно волосатую руку. Ребята надрываются от смеха, потому что я чемпион по этому делу не только Фонарного переулка, но и всего Арбата, а, впрочем, не знаю, кто во всей Москве мою руку к столу прижмет, может быть, только Григорий Новак.
Значит, мы сцепились, и я тихонечко, почти без усилий, веду его лапку вниз, но в десяти сантиметрах от стола что-то застопорилось. Удвоил усилия — все равно. Утроил усилия — один черт! Как будто упирается моя рука в сплошной металл, чуть ли не в танковую броню. Посмотрел ему в глаза — там желтый огонь. На губах — любезная улыбка. Учетверяю усилия, и тут моя рука, словно это не моя рука, идет вверх, а потом вниз под действием силы просто не человеческой, а машинной, и вот она припечатана к столу. Все замолчали.
— На нерве он тебя взял, Миша, на нерве, — шепчет мне Васька Аксиомов. — Попробуй еще раз. Сгруппируйся.
— Совершенно верно, — говорит Попенков, — я победил Михаила не силой своих мышц, а превосходством нервной системы. Если угодно, можно попробовать еще раз.
Попробовали еще раз — результат тот же.
Попробовали в третий — один черт.
Тут, честно говорю, не выдержал мой темперамент, сами знаете — папа у меня армянского происхождения, и я бросился на Попенкова. Валял его, мял, крутил, гнул, и вдруг сам оказался припечатанным на обе лопатки, полное туше, а надо мной желтые огни, тьфу ты, проклятые его очи.
— Нервы, — сказал Толик Проглотилин, — нервы как сталь. У нас у всех нервы слабые, а у них, — он с уважением указал на Попенкова, — у них нервы стальные.
Джентльмен признает поражение, и я признал, хлопнул Попенкова по плечу (он чуть не рухнул), послал за водкой.
Попенков сидел тихий, скромный, надо признать, совсем не бахвалился. Выпили. Ребята, чтобы это дело замять, начали песни петь военных лет и довоенные, разные маршевые песни:
Там, где пехота не пройдет,
Где бронепоезд не промчится,
Тяжелый танк не проползет,
Там пролетит Стальная Птица.
— Вот наша Стальная Птица, — сказал Васька Аксиомов, обнимая Попенкова, — наша самая настоящая Стальная Птица.
— Стальная, цельнометаллическая, — ласково продолжил Толик Проглотилин.
Тут же сложился новый вариант:
Где Аксиомов не пройдет,
Где Проглотилин не промчится,
Где Фучинян не проползет,
Там пролетит Стальная Птица…
Ну, естественно, все заржали. Нашим ребятам палец покажи — оборжутся.
И тут, братцы, произошло нечто странное, как пишут в романах. Попенков вскочил, замахал руками, в самом деле, как птица, глаза его загорелись, он прямо страшный стал какой-то и заорал на полупонятном языке:
— Кертль фур линкер, я так и знал, наконец-то! Да, я Стальная жиза, чуиза дронч! Ага, попались фричеки, клочеки крыть, крыть, крыть! В полете — свист и коготь перкатор!
Все мы обомлели, глядя на это чудо, а он вдруг затих, засмущался, мягко улыбнулся, присел:
— Ловко я вас разыграл? Смешно?
У всех отлегло от сердца, захохотали — во, шутник! во, Стальная Птица! во, нервная система! А он меня отозвал в сторонку.
— Я, собственно, Миша, вышел по вашу душу, — сказал он мне тихо.
Меня стало трясти, и я решил — если что, буду уж до конца защищаться, стоять насмерть.
— Вы не поможете мне завтра мебель занести? — спросил он. — Один я не справлюсь, а жена, знаете, слабая женщина. Знаете, решили обставиться, а то живем, как на бивуаке. Хочется родственников встретить с мебелью.
— Ладно, Стальная, — сказал я, честно говоря с облегчением, потому что душа моя ему не понадобилась, — ладно, Стальная Птица, чем можем, тем поможем. Завтра приду с Васькой и Толиком.
Вот такая была история, ребята. Поехали дальше. Рюмки на уровень бровей! Салют. Ну да мебель мы ему занесли, а вечером он заколотил парадный подъезд. С того времени жильцы стали ходить через черный ход.
ВОСПОМИНАНИЕ ВРАЧА
Я лечил его много раз и каждый раз будто с завязанными глазами, каждый раз диагноз был для меня абсолютно неясен. В конце концов мне стало казаться, что выздоравливает он вовсе не от моего лечения, не от антибиотиков, не от физиотерапии, а просто по собственному желанию, так же, как и заболевает.
Каждый вызов к нему был для меня мукой, напряжением всех Душевных сил, то есть всех сил высшей нервной системы. Во-первых, мне иногда начинало казаться, что в нем, в его организме, заключено нечто могучее и таинственное, нечто такое, что начисто опровергает мое мировоззрение советского врача. Во-вторых, каждый раз я ловил себя на том, что эта тайная сила ввергает меня в состояние полной абулии, т. е. отсутствия всех волевых реакций, в дремучее состояние домашнего животного, ждущего только приказаний, только удара бичом.
Однажды он попросил меня положить на две недели в нашу клинику его родственника, здоровенного бугая, похожего на молотобойца. Я осмотрел этого родственника и, разумеется, отказался госпитализировать абсолютно здорового человека. С какой стати, думалось мне, ведь в клинике даже коридоры забиты тяжелобольными людьми, действительно нуждающимися в лечении.
— Поймите, доктор, — стал упрашивать меня Попенков, — этот человек приехал издалека, месяц провалялся в котловане Дворца Советов, он погибнет, если вы его не спасете.
— Отнюдь нет, товарищ Попенков, — возразил я. — Ваш родственник в прекрасном жизнедеятельном состоянии. Если же он устал с дороги, пусть отдохнет у вас. Я замечаю, что наш вестибюль почти уже превратился в довольно комфортабельную квартиру, — тут я позволил себе усмехнуться.
Это было в тяжелые для нас, медиков, дни, зимой 1953 года. Совсем недавно была арестована группа профессоров, которым были предъявлены страшные обвинения. Всю свою жизнь я преклонялся перед этими учеными, по сути дела, это были мои учителя, и я не понимал их логики. Как они смогли сойти со столбовой дороги гуманизма на путь преступлений против человечества? Конечно, я не высказывал вслух своих мыслей.
Дело усугублялось тем, что преступления этих ученых рикошетом били по всем нам, честным советским врачам. У некоторых людей появилось недоверие к белым халатам. В поликлинике, где я раз в неделю проводил консультации, мне приходилось сталкиваться с фактами такого недоверия, а также с оскорбительными замечаниями, представьте, по поводу моего носа. Никогда не думал, что нос имеет какое-то отношение к медицине.