* * *
Нацуо давно хотел написать море зелени у подножия Фудзи, но у него всё не было времени. Десятого июля температура воздуха поднялась выше тридцати двух градусов, и стало ясно, что сезон дождей завершился. Так что он сразу заказал гостиницу. К счастью, один свободный номер нашёлся. Нацуо готовился выехать на машине.
Он решил в этом году для осенней выставки написать знаменитое море зелени. Не потому, что хорошо знал этот пейзаж. Не потому, что много о нём слышал. Просто посчитал, что это судьба. Ему казалось, что чем сильнее незнакомый пейзаж будет проникать в душу, тем больше будет напоминать ему место, где он когда-то был.
Разглядывая море зелени со смотровой площадки, он заметил, что пейзаж строится по столь любимому им принципу горизонтали. Ему нравились конструкции, где близкие к горизонту линии наслаивались одна на другую, линии, которые не должны пересекаться, будто тайно подмигивая, то тут, то там сплетались, беспорядочно перекрывались. Он не знал, почему это его привлекает. Плоская крыша, ватерлиния корабля, стелющиеся вечерние облака, гряда плоских холмов… Пожалуй, эта странная склонность родилась из привязанностей человека, не ведающего страха перед внешним миром. Во всяком случае, горизонтальные линии повторяли горизонт и были ярким символом мира, где их разрывало поле зрения. Радовало отсутствие символов воли: устремлённых ввысь горных пиков, высоких деревьев или шпилей на крышах.
В гостиницу на берегу озера около устья реки Нацуо добрался уже поздно вечером, поэтому ужинал в большом зале под крики спасающихся здесь от жары постояльцев. Он привык, что в ожидании еды по полному курсу,[36] который предоставляли путешественникам-одиночкам, заняться особенно нечем. Сейчас он убивал время, борясь с желанием в шутку изрисовать цветными карандашами белую скатерть. Взрывы смеха семейных постояльцев, громкая речь фермеров из Америки — Нацуо всегда нравилось это слышать, но не сегодня. Смех и чужие разговоры его раздражали.
«Хорошо бы они разом потеряли голос, — подумал он. — Или кто-нибудь сказал не то, что надо. Все бы мгновенно заткнулись».
Похоже, где-то порвалась его тесная связь с внешним миром. Он, ангел-одиночка, с хмурым видом ел жареного цыплёнка. Забавная комедия или ужасная трагедия — искать за обильным ужином причины жизненных неурядиц. Нацуо аккуратно пережёвывал пищу.
У него возникло предчувствие. До сих пор он не испытывал никаких сложностей, значит на то были причины. Так будет и дальше: возникни в его жизни какие-либо неурядицы, он вряд ли поймёт их причину.
Ночью, один в постели, Нацуо рассеянно размышлял на тему, о которой прежде не задумывался. «Муки художника». В этих словах ощущалась тайная завеса профессии, и мрачное ликование недалеко ушло от страданий. Странность, когда объект обращался в ничто, подчиняясь цвету и форме. Прежде Нацуо видел здесь лишь повод для заурядной радости: простой человек, не художник, испытав такое чувство, сразу осознал бы, что это и впрямь муки.
Как считал Нацуо, талант — когда человек, подчиняясь чувству прекрасного, создаёт прекрасное по аналогии. Эта работа и есть восторг, для прекрасного утрата пребывания в мире не беда, а славословие. Потому-то красота нежной рукой отстраняет предрешённое бытие и уверенно занимает освободившееся место. Другими словами, восприимчивость таланта, как бы банально это ни выглядело для окружающих, обладает даром не доводить неудачу до трагедии.
Ах, эти общепринятые взгляды на трагедию таланта! Люди упорно не замечают способностей таланта к безграничным зловещим увеселениям, бесконечную цепь их трагических удовольствий. И бедная безмятежная жизнь стоика, и жизнь несчастного сумасшедшего, если каждый из них талантлив, таит в себе недостижимые, бесчисленные удовольствия, доступные развратнику.
Размышляя об этом, Нацуо постепенно набирался мужества. Ему казалось, что он сбрасывает бремя тревоги, которая ему так не идёт. Одиночество таланта — тоже общепринятое мнение. На недавнем банкете, куда он пришёл в гордом одиночестве, ему случайно пришлось испытать силу такого мнения.
Он провалился в сон. Во сне на него надвинулись краски. Но особенность сновидений заключалась в том, что Нацуо не видел их своими глазами. Краски явились сами собой; это были тона минеральных пигментов и цветов: тёмно-синий с лиловым, наскальная зелень, скопление белого, ржаво-коричневый, медная окись на хризантемах, слюда, золотой порошок, белый свинцовый, натуральный каменный пигмент, смесь красно-синего. Во сне Нацуо различал тона, но названия красок приходили в голову с трудом, краски вне зависимости от его знаний и своих названий текли и окрашивали мир благодаря личным качествам. Во сне они жили и двигались, как животные, летали на крыльях, скакали.
Утром Нацуо открыл окно с видом на источавшую свежесть равнину. Прямо перед номером во всей красоте высилась Фудзи. Завтракая, Нацуо думал: когда столь известную гору идеальной формы видно из окна, она почему-то кажется подделкой. Такое впечатление возникает из-за того, что Фудзи — объект разного рода искусств. А маленькая далёкая Фудзи, всплывающая в небе Токио, выглядит настоящей потому, что оставляет место воображению. Нацуо ни разу не поднимался на эту гору, но, конечно, Фудзи, на которую поднимаешься уверенным шагом, — совсем другая Фудзи. Получается, все виды Фудзи, когда смотришь на неё с определённого расстояния, из нужной точки, охвачены искусством. Фудзи, на которую поднимаются альпинисты, и далёкая Фудзи в городе — суть существование и сила воображения. Связующая нить между двумя ипостасями навсегда утрачена. И людей, неустанно заполняющих это расстояние произведениями искусства, такое положение вполне устраивает. Ведь они не имеют отношения к собственно существованию и силе воображения.
Нацуо, по сути, не интересовала эта гора. Рамка окна в гостинице, подобранная по размеру сосны в саду, давала возможность рассмотреть для эскиза самые популярные особенности Фудзи.
Томатный сок со льдом освежил воспалённое горло. Нацуо побрился. Надел спортивную рубашку, проверил, есть ли ключ от автомобиля на цепочке с ключами.
В первой половине буднего дня на дороге почти не было машин. Слегка подсушенный на равнине солнечными лучами ветерок. Слабая песчаная пыль, поднятая чёрным телёнком, которого оседлал подросток. Собака, играющая во дворе начальной школы Нарусава, пустой во время летних каникул… Оживлённые этими фигурками, красноватые от летней жары горы, купы могучих деревьев, которые, словно нанося пену, обдувал со всех сторон ветер, обступали машину. И везде была Фудзи.
Нацуо пейзаж обычно не настраивал на лирический лад, но сегодня он везде слышал лирические ноты, вдыхал их аромат. Все лирические стихи представлялись ему злом. Они пачкали цвета, искривляли линии, были дымом, закоптившим формы. Лирическая печаль превращала синее небо в пепельно-серое. Никто не вправе заменять синее небо пасмурным. Восхищение, в отличие от печали, беспристрастно, но Нацуо сегодня утром не мог ощутить, что весь, словно напомаженная рыба, пропитан ликованием.
Он проехал между низкими сосёнками, которые только и росли на обнажившейся лаве. Показалась автобусная остановка под названием «Вход на площадку осенних листьев». Здесь было более тысячи метров над уровнем моря. Он остановил машину прямо под площадкой. Говорили, будто это место зовётся холм Хибаригаока — холм Жаворонка. Пение птиц наполняло округу.
Нацуо, следуя указателям, поднялся по крутому глинистому обрыву, поросшему редкими соснами и кустарником. Дорога тут совсем не походила на дорогу. Он весь обливался потом и тяжело дышал. Вдруг по его мокрому лицу будто хлестнули бичом, захлопали крылья, перед глазами потемнело. Взлетел фазан, прятавшийся в кустарнике.
В спину ударил южный ветер со стороны Фудзи. Сильный ветер, который, будь Нацуо парусом, надул бы его полностью. Согнувшись, Нацуо уткнулся взглядом в склон из высохшей красноватой глины. Он не мог далеко проследить за улетевшей птицей, но воображение рисовало стремительно распахнувшиеся огромные крылья, напряжение могучих лап, попиравших кусты. Кончики этих крыльев почти коснулись его щёки.