Если предположить, что молодые люди с прекрасными мускулами могут сами по себе, без посредничества людей искусства, стать творением художника, то гарантии вечности, заключённые в их телах, приведут к появлению людей искусства уже среди них. И они должны спланировать самоуничтожение. Тренировки и взращивание мышц развивают тело, но одновременно, по закону времени, по закону увядания, прочно запирают его. Поэтому они не совершают присущие искусству действия; до конца жизни, определённого самоубийством, прекрасному телу не хватает условий, чтобы стать произведением искусства.
В конце концов Нацуо, не сдержавшись, заметил:
— Уж если мускулы так важны, стоит, пока не постарел, покончить с собой в момент, когда они наиболее впечатляют.
Нацуо говорил как никогда резко и агрессивно. Осаму, впервые увидавший друга таким, ещё до того, как все начали переглядываться, поднял на него изумлённые глаза.
— Вы все состаритесь. Живые мускулы — это иллюзия, — с нажимом произнёс Нацуо, всё больше распаляясь.
Такэи и не думал сдаваться:
— Да, есть те, кто с самого начала жалеет стариков. Жалкие, слабые люди искусства. По силе рук они нам не соперники, поэтому и считают, что хорошо бы в нашем мире все мускулы сгинули.
*
Нацуо с мрачными мыслями вышел на улицу. Он был без машины, поэтому пришлось идти до станции пешком. Осаму пошёл за ним. Извинился, что просил приехать, а ему навязали неприятный разговор. Нежная забота тронула сердце Нацуо. Друг в такие моменты выглядел большим, сильным, красивым зверем, поэтому Нацуо подумал, уж не завидует ли он красивому зверю. Осаму вдруг произнёс:
— Ты не обращай внимания. Такэи это скрывает, но говорят, что он кореец.
Это было странное откровение. Нацуо вспомнил, что когда-то давно участник марафона, выходец с Корейского полуострова, на международных соревнованиях принёс славу Японии. Сумасшедшая привязанность угнетённой нации к телу и поклонение его силе.
— А, вот в чём дело.
Нацуо просиял своей обычной доброй улыбкой; такой поворот событий его вполне устраивал. Выходило, что рассуждения Такэи не имели к нему никакого отношения. Ведь Такэи был корейцем, а Нацуо — ангелом.
Однако Осаму тот факт, что Такэи кореец, воспринимал по-другому. Он считал, Такэи не хватает слов. Поэтому он и говорит так много!
— Ты сразу домой? — поинтересовался Осаму.
— Да, есть работа.
— Могу я что-нибудь сделать для тебя? — Осаму предложил это гордо, но без всякой надменности.
— Тебя, наверное, ждут женщины.
— Ну и что? Я не так уж люблю женщин, — бросил Осаму и, будто его подтолкнули, заговорил чуть громче: — Чтобы женщина по-настоящему понравилась, я должен стать абсолютно пустым. Но ведь я боюсь этого.
— А мне нравится, когда я пуст, — сказал Нацуо, вспомнив, что чувствовал, когда писал картину. И спросил: — А ты кем хочешь стать?
— Кем хочу стать, говоришь… — Осаму широко раскрыл красивые глаза. — Сначала хотел стать актёром. Как это сказать… Хотел ускользнуть от людей. Ловко, легко ускользнуть. Если бы у меня получилось, я бы смирился с тем, что не актёр. Я уже стал кое-кем. Добился успеха. Приобрёл такие мускулы.
Он поднял руку, показал просвечивающие через шерстяную ткань бицепсы, о которых шла речь. Нацуо не забыл выказать удивление.
На станции они остановились у киоска, где продавали вечерние газеты. И сегодня где-то убивали людей, захватывали территории. Осаму купил несколько газет, распрощался с Нацуо и пошёл назад к «Акации».
Несколько дней спустя Нацуо опять получил письмо от Накахаси Фусаэ. Внутри на листке почтовой бумаги было написано: «Я хорошо знаю, что вы хотите скорее со мной встретиться. Пятого апреля, во вторник, в три часа дня, я буду ждать вас у входа во дворец Акасака. Я буду в японской одежде и чёрных кружевных перчатках по сезону, поэтому вы сразу меня заметите».
Нацуо хотел тотчас же порвать письмо, но проносил его с собой целый день и только перед сном разорвал и выбросил. Через пять дней он о нём забыл.
На седьмой день пришло следующее письмо, на этот раз — со срочной доставкой. Текст был похож: его упрекали, что он не пришёл пятого числа, и в конце сообщали, что в три часа восьмого числа будут ждать в парке Тидоригафути у посольства Великобритании. Нацуо не пошёл, но теперь умышленно, и весь день это его тревожило.
Третье письмо пришло двадцатого числа, спустя время. Местом встречи двадцать четвёртого числа был указан сад Сиба Рикю у станции Хамамацутё. Но этот день случайно приходился на тот, когда он вечером собирался на боксёрский матч, где выступит Сюнкити. В этом саду Нацуо искал материал для картин, поэтому решил выбрать бокс.
Сейчас его душевный настрой определённо не годился для встреч с незнакомыми людьми. Нежная забота родителей и братьев придали уюта домашнему очагу. Нацуо был свободен жить и поступать как хочет, семья его не связывала.
Желая покончить с неприятным, мучившим его делом, Нацуо взял альбом для зарисовок и сел в машину. Через забор у дома свешивались ветви сакуры в самом разгаре цветения. Приближался день выборов в муниципальный совет, и около забора часто останавливался мотоцикл агитатора с громкоговорителем, издававшим противные звуки. Когда Нацуо вывел машину из гаража, с мотоцикла, на котором скручивали полотнище с большим именем кандидата, раздался громкий нахальный голос:
— Назад! Назад! Ещё немного назад! Вот здесь, под деревом, нормально.
Нацуо даже подумать стыдился, как он покажет людям своё напряжённое во время работы лицо. Но эта настырная публика не понимала побуждений, по которым ревностные работники демонстрируют выражение лица. В душе Нацуо, когда на него тяжёлым грузом свалилась непомерная бессмысленность жизни в обществе, эта бессмысленность была столь же прозрачна, как и его душа. Она не представляла собой мутных намёков.
Он обогнул мотоцикл, описал круг и выехал на широкую дорогу.
Ему казалось, что он, совсем как руль машины, держит в руках и космос, и человека. Он понимал причину, но всё равно слова тех невылупившихся художников в Хаконэ и резкие нападки культуриста-корейца переполнили его навек израненную душу. Каждый раз, когда он думал, что забыл об этом, они опять всплывали и бередили рану. Нацуо так и не избавился от мысли, что не может доверять окружающему миру, пока тот остаётся неизменным. Свою уязвимость он считал силой, которой может гордиться каждый.
Он доехал до сада Сиба Рикю. У старых грязных ворот торчал столб и перекрывал машинам въезд в тихий по виду парк.
На входе рассеянно попыхивал сигаретой немолодой охранник в форме. Встретившись с ним глазами, Нацуо, избегая назвать истинную причину своего приезда, спросил:
— Можно выйти к морю?
— Нет, — сухо отрезал охранник. Увидев в руках Нацуо альбом для этюдов, уточнил: — Вы рисуете?
— Да.
— Даже художнику, к сожалению, нельзя выйти к морю. Там как раз забор.
Охранник, видимо, хотел пошутить. Нацуо поблагодарил и пошёл дальше. Он понял бессмысленность своего вопроса. Когда он вошёл в старые грязные ворота, в нос ударил пропитавший воздух запах моря. Вязкий, назойливый запах, каким он бывает поздней весной.
В письме говорилось, что его будут ждать рядом с прудом, на скамейке под навесом из глицинии. Пруд действительно тут был. В самом центре сада. Навес из глициний был. Тяжёлые грозди обильно цветущей глицинии. Вокруг только дети и бродяги, изредка попадались парочки: небрежно одетые мужчины и женщины.
Нацуо сел на скамью, раскрыл на коленях альбом для этюдов. На соседней скамье устроился старик, видимо, сочинял стихи: с открытой на коленях тетрадью он вглядывался в космос.
Море было за горой Цукияма. По правую сторону — чёрные стрелы кранов и чёрный корабельный дым, слева — крыши холодильных складов у верфи Такэсиба.
Нацуо терпеливо ждал. Неподалёку бегали дети, их крики эхом отзывались в изрытой ямами земле. И вдруг они смолкли. В ушах стоял только шорох крылышек: над гроздьями глициний вились пчёлы.