— Я не видела эту зажигалку, — сказала Оля. — Дай-ка посмотрю. Откуда она у тебя?
— Трофейная.
— Ты что, у кого-то ее там отнял?
— Нет. Нашел. Зашли в пустой дом, а она там валяется на полу.
— А почему дом был пустой?
Я переломил несколько сосновых веток и положил в костер. Иглы вспыхнули, заплясали в огне, скрючиваясь.
Зажигалка лежала рядом с «духом», который отстреливался из пулемета и ранил в живот Валеру Самойлова. Граната, брошенная Павлом, выворотила «духу» внутренности, но упал он, видно, не сразу или полз, и поэтому окровавленные кишки тянулись через всю комнату, от стены к стене. А на полу еще дымились миски с бараньим пловом, валялась согнутая ложка. И вдруг глаза убитого открываются… Как об этом расскажешь? Или о запахе, который стоял в том кишлаке под вечер, когда мы с Павлом и еще двумя ребятами вернулись по заданию комбата за документами. Днем на солнце было семьдесят пять, если не больше — термометры зашкаливало. Почти сварившиеся за день трупы, почерневшие раны были облеплены зелеными, синими мухами и какими-то коричневыми жучками. С нами был молодой солдат, вчерашний студент-психолог, он все шутил по дороге, каламбурил, стихи читал про электрика Петрова, о студентках своих рассказывал. А как увидел трупы, подкатила к горлу каша, что была на обед. Со словами «я сейчас, ребят, сейчас» он привалился плечом к дувалу, трясясь от спазм. Мы разыскали сумку с документами, собрали кое-какие трофеи по мелочи, а когда вернулись, обезглавленное его тело плавало — как мне в первый момент показалось — в луже крови. Правая рука так и осталась поднятой, согнутой, с крепко сжатым кулаком — он пытался защищаться. Мы видели, как они уходили по сопке. Двое. Но сил за ними гнаться не было. Постреляли — и плюнули. Психолога все равно не оживишь, а отомстить за него и за других ребят — мы еще отомстим. Когда тащили его в лагерь, из кармана выпала фотография, на которой был заснят погибший — тогда еще мальчик лет шести, сидящий на пони в зоопарке.
— Да ну тебя, — сказала Оля. — Иногда ты совсем чужой бываешь. Ты словно уходишь от меня куда-то. О чем ты думаешь?
— О тебе, — сказал я, наклонился и поцеловал ее в разгоряченную от костра щеку, в губы — она рассмеялась.
— Ты совсем не умеешь целоваться. Как ребенок маму, целуешь. Во-первых, почему у тебя всегда глаза открыты?
— Кто их знает.
— Раньше тебе не говорила, боялась, ты обидишься. Но теперь ведь мы с тобой родные, правда? Глаза надо закрывать, когда целуешь жену. И губы у тебя каменные. И язык. Давай я тебя поцелую. Только ты меня слушайся.
Глаза я так и не закрыл, мне хотелось смотреть на Олю. Упругим горячим языком она медленно вошла в меня, захватив постепенно и властно мои губы, я хотел подчиниться, но не получалось, и от этого злился на себя, и не мог до конца отбить мысль о том, кто ее научил целоваться, а язык ее был быстр, требователен и нежен одновременно, и что-то беспрестанно говорил мне, умолял, бранил и ласкал, и я наконец сдался, откинувшись на спину, скользкое илистое дно ушло из-под ног, понесло по бурлящему горячему арыку, я плыл, не думая уже ни о чем и ни о ком, течение становилось все быстрей и быстрей, мелькали ветви, плясали и кружились облака, сливаясь в одно облако, огромное, мягкое, теплое, обволакивающее, я погружался в него, я парил, я тонул в нем…
— Нет, нет, не здесь, — оторвалась от меня Оля, поднимаясь на колени. — Нет.
— Почему?
— Потому что, — она одернула водолазку. — Если бы я была зайчихой или волчицей. А я девочка Оля. Как ты думаешь, у этого Филиппыча может быть в доме чистое постельное белье?
— Сомневаюсь, — я сел, приходя в себя.
— Значит, еще потерпим. Столько уже терпели.
— А как же сеновал, русская печь?
— Нет. Вот приедем, примем душ в гостинице… Ну так ты мне расскажешь про зажигалку?
— Это была мина-сюрприз. Спасибо Павлу, а то…
— Что такое мина-сюрприз?
— Ну, вот термос, например, однажды нашли в блиндаже. Показался слишком тяжелым. Колба облеплена была черным пластитом повышенной мощности. Налили бы туда горячий чай, пластит расширился бы, и рвануло. Детские игрушки взрываются в руках у малышей. Конфеты, апельсины…
— Боже мой. Лучше не рассказывай.
Я стал закапывать в малиново-сизые угли картофелины. Оля пошла к воде. Сумерки, по-весеннему прозрачные, незаметно покрывали озеро и лес. Я вспомнил, как на поле за озером мы ловили майских жуков. Они летели из леса, словно истребители на бреющем, а мы стояли в ряд, пригнувшись, вглядываясь в такие же сумерки, и ловили кепками. Когда перекладывали их из кепок в банки, они гудели, вырывались из рук, перебирая лапками и стараясь раскрыть крылья. Ловили дотемна и совсем уж в темноте шли к Юрке Паровозову, который потом замерз по пьянке вместе с отцом в кювете, пить парное молоко с хлебом. Сколько же лет назад это было? Почти десять.
Вальдшнеп промахнул над озером. За ним еще один, трепеща крыльями, хоркая.
— Это утки? — спросила Оля, и ей отозвалось эхо из-за ивняка.
— Вальдшнепы, — сказал я. — Иди картошку есть.
— Готова?
Я выкатил из углей картофелину и стал подбрасывать ее. Остудив немного, с хрустом разломил пополам — в лицо пахнуло густым картофельным духом, задымилось рассыпчатое, белоснежное в сумерках картофельное нутро.
— Беги скорей, а то остынет!
— Бегу!
Оля подбежала, по-девчачьи раскидывая ноги в стороны. Присела на корточки и взяла у меня половинку. Боязливо прикоснулась к ней губами. Подула. Разломила еще раз пополам и, вытянув губы, чтобы не обжечь, откусила.
— Ну как?
— Вкуснятина, — пробормотала Оля с каким-то норвежским акцентом.
— Посоли, вот соль. Лук почистить?
— А как же! И чтобы ни от кого из нас не пахло, одновременно откусим, по команде. Да? Мне кусочек и тебе. Давай — три-четыре!.. Ну вот. Теперь опять можно целоваться. Знаешь, хорошо, что мы выпивку с собой не взяли. Ясно, чисто так в голове.
— Да, — согласился я. — Хотя грамм двести бы сейчас…
— Когда ты с папой выпивал, мама испугалась, уж не алкоголик ли ты. Кто их знает, говорит. Ну, рассказывай.
— О чем?
— Как ты меня любишь. И как мы с тобой жить будем.
— Хорошо будем.
Когда мы ушли от озера, была уже ночь. Небо словно залили разбавленными водой и перемешанными разноцветными чернилами, сквозь которые едва проступали звезды. Впереди над деревушкой висела синевато-темная мгла, а за спиной у нас все еще светилась слабая красноватая заря.
— Как красиво, — оглянувшись, сказала Оля. — Если бы не было так холодно, можно было бы на улице спать.
— Ты замерзла?
— Нет. Ты забыл, что я никогда не мерзну? Но все равно обними меня.
4
Олю Филиппыч положил на кровать у печки, а меня на тюфяке на полу. Сам лег за перегородкой и тут же захрапел — что-то забулькало у него в горле, заскрипело, как проржавевшие дверные петли.
— Везет нам с тобой, — вздохнула Оля и отвернулась к стене.
— Оль, — прошептал я минут через десять. Но она не ответила.
А я опять не спал. Едва прикрою глаза — над самой макушкой, обжигая кожу, свистят трассеры, прицельно работает их «сварка», крупнокалиберный пулемет, а деваться некуда, я зажат между камнями в полной темноте. Кажется, что если и не попадут в меня и не влетит ко мне в гнездо граната, то я сам улечу. Душа вылетит. Если она есть. Но ее нету. Этому нас научили в школе на уроках анатомии. Где ей поместиться? Все человеческие органы известны. Ясно, нету. И бояться нечего. Все отлично. Вот только спать не могу, а так все отлично.
Глядя в потолок, обклеенный газетами, я стал вспоминать прошедшую зиму, которая незаметно промелькнула. С Олиной студенческой компанией мы отмечали Татьянин день, начало каникул — сперва в «Ладье» на Пушкинской, потом у кого-то дома, потом на вокзале, куда вся компания поехала нас с Олей провожать, и на прощанье она целовалась со всеми в губы. У них так принято.