Потом, как всегда у Павла в Слободе, уходили и приходили, и приносили с собой и приводили, и выяснялись отношения, звенела расстроенная гитара, басил, хрипел магнитофон: «Вот мы и встали в крестах да в нашивках в снежном дыму. Смотрим и видим, что вышла ошибка, ошибка, ошибка, смотрим и видим, что вышла ошибка, и мы — ни к чему!..» Когда кто-то привел с улицы или из соседнего ресторана девочек и вскоре равномерно, словно двуручной пилой бревно пилили, заскрипела за перегородкой раскладушка, мы с Олей вышли и по черной лестнице поднялись на крышу. Видна была в зеленовато-палевых мартовских сумерках вся старая Москва и излучина Москвы-реки. Мы сели на гребень, обнялись. Тепло от ее бедра проникало в меня сквозь материю, бродило во мне, как вино, и пьянило, и не верилось снова, что это я, которого могло — должно бы, по теории вероятности, хоть и мало что в этой теории я понимаю — не быть, это я, по крайней мере раза три-четыре уже ни на что не надеявшийся, я обнимаю ее, любимую свою, невесту. «И часто к вам на мальчишники такие девочки заходят?» — спросила Оля. «Витька». — «Он ужасный… Крикливый. Он шлюх привел? Я думала, Павел твой». — «Нет, Витька. Говорит, пока жив, буду все, что шевелится… за тех, кто там остался навсегда». — «Какой-то бред! А он там был вообще? На самом деле воевал?» — «Конечно. Ранен был. Медалью «За отвагу» награжден. И мечтает туда вернуться». — «Вернуться?» — «Ему кажется, что там была жизнь. А здесь лишь подобие». — «И тебе так кажется?» Я не ответил. «Ты меня пугаешь. Но ты совсем не такой, как этот Виктор. Какой-то он… — она не договорила, загрохотали по железу шаги, и появился Виктор. Нас он не заметил. — Легок на помине — хороший человек», — прошептала Оля, прижимаясь ко мне. Виктор закурил. Отхаркался. Расстегнул молнию и, шатаясь, стал мочиться с крыши. Я хотел его окликнуть, но сообразил, что хуже будет, если он обернется. Оля, зажмурившись, ждала. И я ждал…
«Гляди, сынок! — сказал Виктор. — Слышь, сын долбаный, смотри сюда!..» Женщина вскрикнула, и я, стоявший с автоматом на посту, верней, на стреме, против воли обернулся. Двое «дедушек» уже отдыхали, развалясь в тени дувала, трое ждали своей очереди, молча глядя, как Виктор, взяв стоящую на коленях женщину за волосы, заставляет ее делать непотребное. «Тоже хочется, сын? — Глаза Виктора были похожи на глаза кобеля при случке. — Вот послужишь с наше, поймешь службу… Давай, сука, не спи!» — Он хлопнул женщину ладонью по затылку — десантники рассмеялись, один из них не выдержал, пристроился сзади, задрав платья. Потом ее положили на живот, потом перевернули на спину — она не сопротивлялась, скорее наоборот, но глядела лишь в небо, точно искала там что-то. «Подмахивает, мужики! Бабы они все бабы. Что это из нее течет?! Молоко… Витек, ты ребенка-то куда дел?» — «Не видел я никакого ребенка, отвали. Будешь еще?..» — «Пора соскакивать отсюда!» До темноты она тащилась за нами, измученная, в рваном тряпье, по барханам и горам. Один из десантников объяснил мне, что в родном кишлаке ей после этого уже не жить и она надеется, что кто-нибудь из нас возьмет ее в жены. «А что, сын, — говорил мне Виктор, автомат и рюкзак которого я тащил. — Не женить ли тебя на ней? Обрезание тебе сделаем. Свадьбу сыграем, напьемся. А после дембеля в Москву ее заберешь. Вот такая жена будет». — «Ей ты понравился, — сказал я. — С медалью». — «Молчать, козел!» — взбеленился Виктор. Но женщина, девочка еще, и в самом деле льнула к Виктору, на привале играла, точно побрякушкой, блестящей его медалью, бормоча что-то и улыбаясь. Виктор еще раз поставил ее на четвереньки, а потом, застегнув штаны, увел куда-то в сторону, в темноту. Выстрел я слышал уже сквозь сон — я не спал до этого двое суток. Все было в первые недели службы как в тумане…
Виктор уходить не думал. Что-то в окнах напротив привлекло его внимание, он перегнулся через ограждение и смотрел, а потом как заорет в колодец двора: «Эй, козлы! Мы кровь проливали, а вы совокуплялись тут!» — «Заткнись, Витька!» — сказал я. «Молчи, салабон! — отрубил он и продолжал вопить надрывно на всю Москву: — Вы бакшишев, гостинцев к Первому мая не получали, паскуды! Под «градом» не бегали! В танке, суки, не горели!.. До той крыши допрыгнешь? — сказал мне. — Мажем на литруху!» Оля с усмешкой и с вызовом взглянула на меня. «Мажем», — сказал я, поднимаясь. «Спорьте, — сказала Оля. — И прыгайте. Желательно, сразу головой вниз. А я пошла». — «Подожди». — «Нет, нет. Держи пари». — «Разбей, — попросил ее Виктор. — На литр белого». — «Сколько угодно, — она разбила наши руки. — Прыгай», — сказала мне. «Ты не уходи». — «Хочешь, чтобы я видела?» — «Жених и невеста, тля! — не выдержал Виктор. — Я невест не держу — гони за литрухой, Колян!» Крыша противоположного дома была немного ниже. Жесть по краю заржавела, скорчилась, кое-где порвалась и не выдержала бы человека, так что прыгать надо было дальше, к решетке. «Кончай, Витек, дуру валять», — сказал я, но он лишь отмахнулся и стал карабкаться на гребень. «Не прыгнет, — Оля улыбалась. — Он не сумасшедший». А я знал, что прыгнуть он мог, надо было схватить его, увести вниз и пить — но я сидел рядом с Олей неподвижно, боясь сознаться себе в том, что хочу, чтобы Виктор прыгнул и сорвался, потому что слишком много в нем было того, что делало всех нас братьями-близнецами, искупавшимися в кипящем котле с кровью, и смерть его (надеялся я тогда, но открываюсь — а если не хватит мужества открыться, то вообще не имеет смысла писать, все будет враньем — только теперь, спустя годы, когда всем уже почти все с нами ясно), смерть его дала бы шанс жить мне, жить нам. Он побежал вниз, оттолкнулся, но ухватился в последний момент за сломанный поручень пожарной лестницы и жалко, некрасиво повис, раскачиваясь над двором-колодцем. Я вытянул его. Минут пять он, абсолютно белый, молча сидел между нами, его колотило, мы его старались успокоить. Захныкал как-то по-детски или по-стариковски, слезы полились. «Уйди», — шепнула мне Оля. Я отошел, сел за трубой, а она положила его голову к себе на колени и стала гладить, что-то нашептывая, а меня она никогда по голове не гладила, и я не выдержал, вышел. Виктор бросился на меня, как раненый медведь, мы сцепились, покатились по крыше и оказались бы внизу на асфальте, обнявшись, как братья, если бы не вывалила вся компания и нас не разняли. Поздно вечером на улице Горького у телеграфа Витька схватил сзади за косу безобидного хипаря или металлиста и щелкнул по затылку, тот завизжал, выскочили из подворотни его волосатые оборванные дружки в заклепках и цепях — в 108-е отделение милиции на Пушкинскую мы пришли вскоре после того, как на патрульной машине туда привезли Виктора. Он и в отделении орал, брызжа слюной, размахивал руками, тельняшку на груди рвал, его скрутили и затолкали в камеру, а нас слушать не стали. Вышел он через полмесяца осунувшийся, утихомиренный, сказал, что на все забил и всех в гробу видал. Из семнадцати моих знакомых москвичей-«афганцев» уже троих посадили. Один милиционеров измордовал на день десантника, другой комсомольского секретаря вместе с креслом из кабинета вышвырнул, третий повара в столовой у себя на заводе окунул головой в щи. Ребята, мол, интернациональный долг выполняли, говорили адвокаты, нервы и тэ дэ и тэ пэ — не помогало. Закон у нас един для всех, твердили судьи.
2
…Она появилась в коридоре вагона, пахнущая земляничным мылом и зубной пастой. Я обнял ее за талию.
— Пусти. Пусти, слышишь?
По густой черноте за окном бежали матовые приглушенные светильники и хромированные ручки дверей купе. Мерно стучали колеса на стыках рельсов. И мне ничего в жизни больше не нужно было, только стоять вот так с Олей, прижавшись друг к другу.
— Пусти, я спать хочу.
В купе было темно. Позвякивали на столе стаканы в подстаканниках, белела в развернутой газете яичная скорлупа.
— Полезай к себе, — прошептала Оля.
Я забрался на верхнюю полку, а она стала раздеваться. Я слышал, как шуршали, потрескивая, ее водолазка, колготки. Когда она улеглась, я наклонился и посмотрел — глаза ее были уже закрыты.