— А что Иван Сиропович сказал? — спросил я; Иван Сиропович с недавних пор стал одним из крестных отцов нашей автомафии.
— Ничего. Он знает, что в милицию к нему я не пойду. Я сказал просто — не мое это дело.
— К цеховикам тебя устроить, бижутерию всякую продавать, бирюльки? Кусок верный будешь в месяц иметь.
— Можно.
Но и от них он ушел, набив единственной рукой лицо одному из цеховых крестных отцов и почти со скандалом, чего никогда цеховики на своем участке не допускали.
Работал на пропускном пункте у входа в интуристовский комплекс, в кегельбане, на кортах — но и там своя, интуристовская мафия, которая готова была Мишу принять в семью, но не готова к его неожиданным эскападам и изобличениям.
И из юношеского военно-спортивного клуба, где работал инструктором, он вынужден был уйти, потому что вместо того, чтобы делиться с юношами боевым опытом, угрюмо молчал, а потом вдруг при посторонних — пришел по направлению военкомата защитник Сталинграда — рассказал, как прикончили двух пленных мальчишек и старика. Девать их было некуда: отделение уходило на боевую операцию, и погибло в том бою почти все, может быть, Бог — их или наш — покарал. Мишу спросили, верит ли в Бога, он ответил, что все, кто там был, не в каптерке отсиживался и не на свинарнике, а по-настоящему был, верят, но не все об этом кричат.
Хотел Миша вернуться к спорту — пробовал на водных лыжах кататься, держась одной рукой за фал, на лошади скакать, на мотоцикле ездить. Потом решил стать циркачом, как знаменитый наш земляк — однорукий цирковой гимнаст, и с утра до ночи поднимал гирю, подтягивался на турнике, придумывал свои упражнения и научился делать стойку на руке — «однолапого крокодила»…
А в начале лета запил. Я четыре дня его разыскивал, нашел у Надежды в погребе — он допивал остатки прошлогоднего вина. С трудом мне удалось его оттуда вытащить — вернее, вынести — на берег. У моря он очухался. Я думал, снова начнет о том, что все бесполезно, все потеряно и не на что уже надеяться. Но Миша молчал; то, что в нем происходило, выдавали лишь его удары камнем о камень.
— Письмо получил от дружка, Кольки Хлебникова. Я его однажды раненого из-под огня вытаскивал. Пишет, что из свадебного путешествия вернулся. На исторический думает поступать.
— Вот видишь, — зачем-то ляпнул я.
— Что видишь? Видишь? — он с размаху ударил ладонью по культе.
— Слушай, — сказал я, — мы прошлым летом с одним писателем тут рыбу ловили. Хороший писатель — я с «Жучки» чуть от смеха не слетел, когда он рассказывал. Говорит, что самая лучшая на свете книга — про Дон Кихота. А написал ее знаешь кто?
— Сервантес.
— Точно. А знаешь, чего у этого Сервантеса не было?
— Чего?
— Руки! Он был ранен в морском сражении. А какую книгу написал!
Миша собирал вокруг себя голыши и бросал в воду — пускал «блины», считая вслух:
— Раз, два, три, четыре… «Дон Кихот» не о войне, — сказал.
— А о чем же?
— О похождениях хитроумного идальго. Философская книга. О войне бы он не написал.
— Почему?
— Потому что был солдатом. А кто в мясорубке побывал, о ней писать не будет. Не сможет. У корреспондентов это хорошо получается. Приехал к нам один из журнала. Приказали взять его с собой на операцию и бойню по первому разряду устроить, чтобы он описал. Зажали мы в ущелье караван, который якобы из-за границы оружие вез. Уничтожили. Корреспондент тоже за милую душу палил. Потом фотографировался на фоне трупов. А оказалось, «деза» была самая обыкновенная. Дезинформация. Оружия не нашли. Но это мелочи. Издержки производства. Корреспондент потом расписал в журнале, как героически вел бой в ущелье с бандой, как пули у него над головой визжали. Открытие сделал; пулю, говорит, которая летит в тебя, не услышишь. Молодец. Мы с ребятами от хохота чуть не подохли, когда читали.
— Ему тоже кушать надо.
— Само собой. Но они-то в чем виноваты?
— Кто?
— Которых мы в том ущелье для него положили. Фуфлологи они все — корреспонденты.
Наверху на дороге остановилась «Лада». Выскочили четверо здоровенных наголо стриженных парней, скидывая на бегу одежду, с гиканьем, свистом бросились к воде.
— Не знаешь, что это за потсы? — спросил Миша.
— Фашисты. Я вон того знаю, с цепью, папаша его у нас на Мысе живет. Царь их на старом причале вырубал, помнишь, когда старика того, смершевца, убили? Тогда они пацанятами были, а сейчас попробуй.
— Почему фашисты?
— Со свастикой прошлым летом ходили. Гимны фашистские пели.
— А наши ребята что?
— Ничего. Эти целой толпой приезжали. И все вот такие накачанные бугаи.
— Башка трещит, — Миша достал из кармана бутылку с домашним вином, выдернул зубами пробку, отхлебнул. — Не желаешь?
Он поставил бутылку на камни. Фашисты орали, брызгались, резвились в воде, как негритята из детской песенки. Один из них — Женя, с цепью на шее, самый здоровый, «фюрер», как они его называли прошлым летом, — вышел на берег и, поигрывая лоснящейся мускулатурой, насвистывая, пошел к нам.
— Что ему, как думаешь? — спросил Миша. — Курить будет просить?
— Они не курят, — ответил я, напрягшись.
Женя приближался, глядя на нас прозрачными бесцветными глазами, чуть заметно улыбаясь. Трещала у него под ногами галька. Я знал, что он справится с нами в два счета, если захочет, но машинально огляделся, ища камень потяжелей. Больше, чем за себя, я боялся за Мишу. А он казался невозмутимым.
— Здорово, мужики, — рыкнул Женя, оскалившись в квадратной ухмылке, и сдавил руку мне, потом протянул Мише, но Миша руки не заметил. — Местные будете?
— Будем, — сказал я.
— То-то гляжу, где-то я тебя видел. А ты… — он кивнул на пустой Мишин рукав. — Оттуда?
Миша молчал.
— У меня много корефанов оттуда. — Женя присел на корточки. — Уважаю вас, честно. Настоящие мужики. Сам бы туда пошел.
— Что ж помешало? — навел на него прищуренный взгляд Миша.
— Здоровье, — ухмыльнулся «фюрер», надув бицепсы. — Пьете?
— Хочешь? — предложил я. — Домашнее.
— Пить — здоровью вредить. И вам не советую.
— Без советчиков обойдемся, — рубанул Миша.
— Какие мы нервенные. Ну ладно, не буду мешать. Отдыхай — заслужил. Мы сюда месяца на полтора. Так что повидаемся.
Их приехало тринадцать человек — фашистов-культуристов. Свастику они на этот раз открыто не носили, гимнов не пели поначалу и вообще были похожи на безобидных атлетов, приехавших отдохнуть и потренироваться. Жили в палатках на берегу. По утрам, часов в шесть, бегали вдоль моря, в плавках, босиком по камням, потом делали зарядку — сотни раз отжимались, приседали, держа над головой здоровенные булыжники, потом заплывали чуть ли не к горизонту и, возвратясь, шли на ферму пить парное молоко, есть творог, сыр, яйца. Днем загорали. Под вечер качались по полтора-два часа — притом не просто, а по науке, по инструкциям, один из них вел учет в тетради. Вечерами бродили по поселку или сидели в «Алых парусах», пили сок, глазели на танцующих и гоготали.
Впервые в этот приезд проявились они на диком пляже, слева от поселка, за старым причалом. У нас там организуется так называемый нудистский пляж, где с легкой руки, а может быть, ноги или какой-нибудь другой части тела известной киноактрисы загорают женщины и мужчины, пожилые и молодые — без всего. Милиция изредка устраивает на них облавы, но почти безуспешно, так как заранее об этом знают все. Фашисты же — по просьбе местных жителей, возмущавшихся голыми: «Безобразие, дети ходят, а они титьками, хозяйством своим трясут, ни стыда, ни совести, совсем с ума посходили, сволочи!..» — нагрянули неожиданно, схватили дюжину нудистов, долго со смаком фотографировали, чтобы отправить по примеру милиции фотокарточки на работу, и, затолкав в машины, не обращая внимания на угрозы мужчин, мольбы и плач женщин, повезли в город, высадили их в чем мама родила в самом центре, на площади возле памятника.