— Оля, сходим, — сказал я и огрызнулся на окружающих, не выдержав: — А вы говорили — нет такого!
— Так это ж новая «Диета», сынок, так и сказал бы.
Пошли через пустырь с остатками бревенчатых изб, свалками, выкорчеванными липами. Оля молча шла впереди, не оборачиваясь. Возле голубятни остановились. Паренек лет четырнадцати чистил нагул, над головой у него на жердочках сидели мокрые, сонные, надувшиеся турманы, монахи, чайки.
— Чего надо? — угрюмо осведомился парень.
— Ничего не надо, — пожала плечами Оля. — А почему ты такой злой?
— Здесь вам не выставка, ясно?
— А если по шее? — осведомился в свою очередь я.
Паренек с ненавистью посмотрел на меня, на Олю, сплюнул сквозь щелочку между зубами, но промолчал. Открыл дверцу и на четвереньках влез вовнутрь голубятни.
— Ты никогда не гонял голубей? — спросила Оля.
— Гонял. С Лешкой Томилиным, ты же помнишь.
— Помню. А я никогда не держала живого голубя в руках.
— Хочешь? — я шагнул к голубятне, но Оля остановила:
— Стой, сумасшедший! Он позовет своих малолетних бандитов, и они…
Я усмехнулся, хотел открыть нагул, но Оля быстро пошла по тропинке. Я догнал ее.
— Я уже не хочу, — сказала она. — В детстве хотела, но боялась. Однажды в открытое окно залетел белый голубь и стал биться о стекло. А поймать его руками я боялась. Хотела полотенцем, но он все сильней бился. Ушла в школу. А когда вернулась, он мертвый лежал под батареей. Весь подоконник был усыпан окровавленными перышками. Я плакала. Я чувствовала себя убийцей. Втайне ото всех похоронила голубя во дворе под деревом, крестик маленький поставила. И ночью стихотворение написала, посвященное ему.
— Стихотворение? Ты писала стихи?
— Да.
— Я не знал.
— Ты много чего не знал, — сказала Оля. — И не узнаешь никогда.
— Почему ты так говоришь?
— Потому что знаю. Потому что ты думаешь только о себе.
— Я?
— Ты. Все мужчины эгоисты. Вот собираетесь вы у Павла в этой вашей Слободе, кричите, спорите — но никогда не поймете, вам просто дела нет до того, что, пока вы там из своих крупнокалиберных пулеметов строчили и с парашютами прыгали, тем, кто вас ждал, было гораздо хуже — вашим родителям, вашим…
— Девушкам, — сказал я, обнимая ее за талию.
— Ужасно пошлое слово! Когда я слышу по радио передачу для воинов — «подруги, девушки», — меня тошнит.
— А как иначе скажешь?
— Не знаю. Никак. Это все вранье.
— Что — это?
— Все. «Не плачь, девчонка…» Вообще все. И то, что пишут в газетах про вас, и то, что папа и его друзья рассказывают. И мама. Верней, не вранье, конечно, нет — но и не вся правда. А разве бывает полуправда? Разве бывает, например, полубеременность? Нет, не бывает. И от этого все. Моего деда расстреляли в тридцать седьмом году. А я только прошлой зимой об этом узнала, говорили, погиб на какой-то стройке на Дальнем Востоке. И о том, что папа — как сын врага народа — в штрафном батальоне должен был кровью искупить вину, которой не было. И еще много лет скрывал это от мамы. И они потом скрывали от меня. Знаешь, как в спорте палочку передают эстафетную. Эстафета вранья.
— Ты мне не говорила.
— А зачем? Ты бы лучше стал относиться к моему отцу?
— Я к нему хорошо отношусь.
— Ты думаешь, я дурочка? Я не вижу ничего?
Я пожал плечами.
— Ну пойдем мы к Ленскому или не пойдем?
— Ты не хочешь?
— Спросил с надеждой он, — усмехнулась Оля. — Я вижу, что ты не хочешь.
— Пойдем, — сказал я и убыстрил шаг, но в этот момент нас обогнал на велосипеде голубятник; отъехав шагов на тридцать, он повернулся и обругал нас матом. — Вот гад, — развел руками я, потому что больше ничего не оставалось: гоняться за ним по пустырю, чтобы надавать подзатыльников, было бы смешно. — Что мы ему плохого сделали?
— Ничего. Но кто-то другой, наверное, сделал. Ничего просто так не бывает.
— Какая ты у меня умная, — улыбнулся я, и Оля улыбнулась.
— Опять-таки эстафета. Скажи честно, почему ты не хочешь идти к своему Игорю Ленскому? Он высокий? Он блондин или брюнет?
— Зачем тебе?
— Просто интересно. Ты помнишь, в школе в восьмом классе я Ольгу играла в «Евгении Онегине»? А тут Ленский.
— Он на того Ленского не похож.
— И я на ту Ольгу не похожа. Скорее, на Татьяну.
— У Игоря Ленского руки нет, — тихо сказал я.
— Как?
— Очень просто. Вот восемнадцатый дом. Корпус один. Шестой этаж.
«Ленские — 2 звонка». Я позвонил. Открыла дверь женщина.
— Вам кого?
— Игорь дома?
— Проходите. Игорек, к тебе!
— А, привет.
— Познакомься. Это моя жена. Оля.
— Игорь. Проходите. Какими судьбами?
— Сели в поезд и приехали. Заранее, правда, билеты взяли.
— Погулять?
— Ну да… У Оли здесь отец воевал.
— А. Понятно. Садитесь, в ногах правды нет.
— Да мы на минутку, так просто…
— Ну ладно — если так просто.
— Да нет, мы сядем, Игорь.
— Видишь кого-нибудь из наших?
— Пашку часто. Толика вижу. Саню. Виктора Гармаша. Помнишь Виктора? Из ДШБ?
— Нет. А как вообще дела? Работаешь?
— В институт буду поступать.
— В какой?
— В МГУ. На исторический. А ты?
— Я работаю.
— Где?
— В сберкассе.
— Поступать никуда не думаешь?
— Не знаю.
Помолчали.
— Ну… мы пойдем?
— Смотрите.
— Ладно, Игорек. Бывай. Рад был тебя повидать.
— Я тоже. Пока.
— Пока. А Юрка Белый поступил на капитана учиться, не знаешь? — спросил я в дверях.
— В морге работает на Урицкого. При мединституте. Вы бы к матери Саши Волкова зашли, она одна. Рада будет.
— Какого Саши Волкова?
— Не помнишь? Черпаком был, когда мы дембельнулись. Длинный, ушастый такой. В «вертушке» сгорел. Зайдите, одна она.
14
Мы долго шли по улице молча.
— Он до армии учился в консерватории, — сказал я.
— Боже мой.
— Почти по плечо ему руку. Говорил я тебе, что не надо было ходить. На тебе лица нет.
— И ничего нельзя было сделать?
— В каком смысле?
— Там, наверное, врачи чудовищные. Чуть что — они не раздумывая…
— Ему не врачи. Наши ребята.
— Ваши?
— Да. Ночью. «Духи» нас купили. Засела их группа наблюдения между двумя нашими взводами и открыла огонь. По нам. Мы ответили, думая, что второй взвод километра на три от нас отстал. А он как раз за «духами» в этот момент был.
— Значит, ты сам и стрелял по своему другу?
— Какая разница, я или не я?
— И вы так спокойно разговаривали… Боже мой.
Автобус сразу подошел. Оля села на свободное место, я встал рядом. Поехали мимо одинаковых серых панельных домов. За спиной разговаривали о передаче «Утренняя почта». Впереди мальчишки спорили о каком-то последнем диске. Я вдруг услышал голос Игорька: «Ребята, играть я вам больше не смогу». Спокойно так сказал, когда мы несли его к броне на плащ-палатке. Будто закурить у него попросили, а он ответил, что одна осталась, а ночь в карауле стоять. Как бы извиняясь. Покажи это в кино про войну — не поверили бы. Вот если б орал музыкант, потерявший руку, или плакал. У бывшего защитника «Таврии» из десантно-штурмового батальона «бакшиш», то есть, подарок к Седьмому ноября — реактивный снаряд — оторвал обе ноги выше колен. Хорошо помню: пук — шелест — вспышка — грохот с волной — тишина. Футболист не рыдал, не выл. Он только задышал сразу как-то странно-громко, часто, по-собачьи. И сознание не потерял. Он сказал: «А мне ноги» — в ответ на слова старшины, сидевшего у входа в убежище: «Мне руку оторвало». И это не был шок или действие промедола. Потом футболист попросил меня, потому что я был ближе, рассечь штык-ножом лоскуток кожи, на котором висела еще нога: «Что она болтаться будет, как эта, все равно уже не прирастет».
Автобус дернулся — я едва успел ухватиться за поручень.
— Возьми билеты, — сказала Оля.
Я пошел, взял, отдал ей, она проверила — не счастливые. Она вздохнула и отвернулась к окну, испещренному мелкими дождевыми каплями. Мы ехали мимо развороченного экскаваторами оврага. Автобус снова дернулся перед светофором, я больно ушибся коленом об угол сиденья и лишь потом, когда мы были уже на улице, а автобус ушел, с Олиной помощью восстановил в памяти, как бросился к шоферской будке, рванул дверцу, но, на мое счастье, дверца оказалась заперта, а может быть, рванул я ее в другую сторону, — и тут же ко мне подскочила Оля и выволокла меня из автобуса.