– Я тут вчера внёс в жизнь немного разнообразия, – сказал над ухом Петруня, уже голый, обернутый в полосатую простыню. – Поэтому хорошо бы послать какого-нибудь парня за пивом.
– Ты что! Какое пиво? Это всё равно, что в церкви глазки строить! Баня – оплот ислама, можно сказать. А баня на базаре – оплот вдвойне! – и неожиданно само собой у Андрея добавилось: Это тебе не московская пошлая сауна какая-нибудь.
– Да я так… просто мысль залетела, – отступил Петруня.
В первом зале, круглом и сводчатом, скопились старики и дети, визг стоял непереносимый. Мда, патриции и султаны… В следующей парной, где жарче, полосатых простыней было, слава богу, меньше. Щёлкая по полу деревянными шлёпанцами, Андрей и Петруня прошли к… чёрт знает, как её назвать – вроде как раковине, и железными мисками вычерпали оставшуюся после кого-то мутную воду.
– И чего они не сделают у каждой такой лохани нормальный слив? – сказал Петруня. – Я понимаю: средние века, технологические сложности и всё такое прочее. Но сейчас-то!
– Потому что тогда это будет уже не арабская баня.
Петруня понял, что проиграл этот раунд, глаза у него заездили, и он сгладил поражение, пробормотав:
– Придумали себе тоже, понимаешь… сегедов труд.
Из тесной ниши волнами рвался пар, оседая на заплаканных изразцах. Петруня пошел туда – постоять, отмякнуть, вернулся и сообщил:
– В нашей родной парилке всё равно лучше.
Тем не менее, он, как настоящий араб, стыдливо отвернув край простыни, долго плескал себе плошкой на сакраментальные места.
– Конечно – баня, конечно – арабская, понимаю, – говорил он при этом, – Но где сабли, фески, ятаганы? Где покуривание гашиша в чалме?.. – и потом, намыливая голову шампунем: – Почему здесь разрешают эту экологически вредную химию с французским названием? Вместо нее должен быть массаж, негр скакать по мне, как обезьяна… Восток измельчал, он гибнет, как погибли мы…
– Почему это мы погибли? – искренне удивился Андрей, стоя в пене, с закрытыми глазами, отчего разговор шёл как бы по телефону.
– Я не в прямом смысле, мой друг. Мы погибли как характер,
как идея. Это же ясно, как божий дар.
– Ты меня пугаешь, Петруня.
– Не преувеличивай. Тебя это не печёт, ты уже ближе к поколению эпохи призов за телекрасоту… Хотя… натура человеческая непредсказуема. Сегодня тебя спросят: чего ты хочешь больше всего на свете? Ты скажешь: попасть во-он с той крошкой после кораблекрушения на необитаемый остров. А через пару дней окажется, что твоя самая большая мечта – сыскать на этом самом острове щипцы, чтобы постричь ногти на ногах.
– Слушай, – восхитился Андрей, – тебе же надо в философы. Такие ловкие демагоги всегда в ходу.
К его удивлению, Суслопаров сказал совершенно серьёзно:
– Я об этом думал. Да видишь ли, оказалось, что всё уже придумано тысячи две лет тому назад. Им тогда было просторней мыслить. Тысячи две лет назад я, пожалуй, был бы среди них.
– В общем: "Скучно жить на этом свете, господа"?
– Видишь, даже это уже придумали.
Суслопаровский язык, размякнув от банной влаги, всё лепечет и лепечет, проникаясь жалостью к самому себе:
– Кому в наше время, по большому счету, нужны философы и пророки? Если даже завтра объявится один такой, с патентом от природы видеть на сто лет вперёд, и начнёт убеждать тебя, например, что через год ты будешь чистить ботинки какому-нибудь императору Северного Полюса – ты ему поверишь? Кто ему поверит?.. Пойдем, старик, отдохнем от горьких грёз европейца на вытертых коврах умирающего Востока…
Наступает самый приятный акт ритуала, и три служителя уже ждут, чтобы, суетясь, заменить мокрую простыню на бедрах на новую, сухую, причём так, что клиент даже на мгновение не почувствует себя голым; мокрую смачно шлёпают в руки мальчику, срывая у него с согнутого локтя еще одну – сухую, в которую заворачивают плечи.
– Превратили нас в пиратов каких-то, – бурчит Петруня, когда голову ему закручивают голубым полотенцем.
– Больше смахивает на новорожденных, – вяло возражает Андрей.
А дальше – в зал, на те самые вытертые ковры, о которых говорил Петруня и которыми закидан помост, – на него поднимаешься, ощущая усталость и величие, и тут же снова появляются зеленые рубашки под чёрными жилетами, помогают сесть на топчан и ловко ставят рядом столик – крошечный, как все удовольствия в этой жизни. Однако прежде тело придавливают покрывалом, убивающим желание не только двигаться, но и думать, потому что тяжелая парча впитала столько сладостной рахат-лукумной тяжести бессильных восточных грёз, столько неправдоподобного неверия в законы людского бытия… Нет, Петруня, Петруня, всё-таки Восток жив. Ты мудр, Петруня, но мудрость твоя европейская, или почти европейская, твёрдо помнящая об округлости Земли и о вращении электронов. Твоя мудрость разбита на главы и слишком хорошо знает, что молекула сахара, как и молекула желчи, состоит из тех же самых атомов углерода и водорода. Конечно, Петруня, ты прав в том, что уже трудно увидеть настоящую чалму, и что железные лейки душей в предбаннике хаммама3 – отвратительный признак нашего техничного века. Но всё-таки ты рано разделался с Востоком, с его многослойной, капризной душой, где живут, не мешая друг другу, сладкая страсть к беспредельной роскоши и мучительная тоска по нищей нирване; где в чешуе легенд о свободе змеится наслаждение рабством; где трусливая покорность нафарширована фатальным безразличием к судьбе. А ведь душа – это главное, Петруня, а не ятаганы и не гаремы, и она неистребима, как и твоя, которую я не берусь описывать, потому что она слишком похожа на мою собственную…
Закрученные усы черных жилетов склоняются и почти шепчут с нежным обещанием рая:
– Чаю?
Чаю, чаю, и поскорее, потому что сверху, из-под купола снова просачивается холодный космос одиночества, и только чай, и журчащий фонтан, и нарочно запутанная золотая вязь на черном коленкоре защитят этот картонный домик раскрашенного игрушечного Востока и всех, кто в нём, от большого ехидного мира, чересчур требовательного, как учитель чистописания.
Лубочный Антар с круглыми глазами упрямо скачет на чёрном коне по нежно-салатовой пустыне. Петруня интересуется:
– Это кто, Андрюш?
– Это Антар, арабский Илья Муромец, жил в Йемене.
– Это ж далеко, Йемен, да?
– Порядочно.
– А почему тамошний их герой – в сирийской бане?
– Так везде же был один халифат.
– А… вроде как у нас. Ясно. А потом что?
– Распался.
– Ясно. Как "Битлз".
А вот и принцесса Абла, печальноокая возлюбленная Антара, на красном коне на другой стене – вечно им скакать и не доскакать друг до друга…
Когда поблизости опять объявился чёрный жилет, Андрей спросил:
– Это у вас что – настоящий Ат-Тинауи или копия?
– Настоящий, месье. Абу Субхи. Подлинный.
Вот так. Жил человек в нищете, всю жизнь рисовал, и пылились его картиночки на чердаке, а как помер – оказался непревзойденным классиком. Везде человечество разводит пиросманщину. Знал бы ты, Петруня, сколько эти картиночки сейчас стоят.
Но Петрунин мозг уже деятельно шествовал дальше.
– Что-то, Андрюш, после этой бани резко упало давление пива в организме.
Это была его неразменная острота.
– Не пивное у меня настроение, Петруня.
– Это так всегда спервоначала кажется. Брось червя сомнения!
Поздно, поздно, Петруня! Чай выпит, струны восьмиугольного фонтана, уставленного цветочными горшками, дрожат перед глазами, наигрывая андалузские аккорды, и это уже как будто совсем другой фонтан, без горшков, а за ним всплывает большое окно в стеклянную клетку a la Montparnasse, да и весь остальной угол улицы под названием "Нофара" с чужим, мопассановским, фонарём – в меру уродливое дитя искусственного парижского осеменения, хотя Салех Ахмад Рибат совсем не по-парижски выскакивает наружу из своей кофейни в одной полосатой рубашке под дождь – навстречу самым достойным гостям, и Абу Махмуд, а может, даже Абу Али Шахин, если еще не умер – последние сказители Дамаска, сидя на возвышении над всеми, тянут бесконечную балладу о бесконечных подвигах того же Антара и другого великого народного героя Абу Зейда аль-Хиляли, то есть про то, как вырубают под корень царства, протыкают львов и увозят красавиц – и мало кто слушает, но голос скользит по лицам солнечным бликом, по мужским лицам, исключительно по мужским, других тут нет, разумеется…