Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Глядите, ребята! Это яблоко вот не только с веточкой, но даже с древесной корой сдернули… В уме вы или нет?

— Кора не шелк, — бойко кинула худенькая тонкогубая девушка.

— Бери дороже, на ней гнезда плодовые! — пригрозил Ефим.

— А ты, малина-ягода, что делаешь? — обратился он к краснощекой и высокой девушке. — Яблоко вместе с плодовой веточкой рвешь! На будущий год тут, как пить дать, яблока не уродится… Вот какие дела, головушка!

— У кого-то она дурья, вовсе дурья голова! — раскатилась Устинья Колпина. Задержавшись в пути, она во весь голос выражала свое презренье старательному мужу. — Дери рот шире, авось начальство похвалит, подлипала ты несчастный!..

Горечь сожаления за так внезапно и легко утерянную власть, злоба на мужа, столько лет, по ее мнению, обманывавшего ее своею робостью, обида, стыд перед людьми за свое унижение — все это не давало ей ни минуты покоя. Устинья всю ночь проплакала, помня только одно, что она — жертва и загубила свою жизнь с этим смешным нелюбимым человеком.

Увидя его сейчас взыскательным и оживленным, Устинья почувствовала, что она до краев кипит ненавистью к мужу, настолько крепкой и сладкой, что казалось — исчезни это сейчас, Устинье нечем будет жить на белом свете.

— Кого вы слушаетесь-то, ребята! Глупей себя в головные поставили… Ничего он не знает, дома и то десятая спица в колесе…

Устинья так и кипела местью, жаждала униженья Ефима, стыда его и позора.

И вдруг все дружно ахнули: маленький Ефим, ловко и молодо подскочив, сжал пальцами Устиньины губы, словно перед всеми несуразно разыгралась лошадь.

Устинья с визгом рванулась, еле удержавшись на ногах, и, как безумная, заплевалась во все стороны.

Кругом хохотали. Улыбалась, проходя, Валя, упорхнувшая из ее дома сирота. Это был последний удар.

— Валька! — взревела Устинья. — Что ты делаешь, дрянь?.. Мать ведь в гробу перевернется!

Валя бросила в свою плетушку последнее яблоко и, бережно высыпая свой сбор в общую корзину наркизовской бригады, сказала с застенчивой строгостью:

А ты бы не мешала людям, тетенька.

— Устинья Пална, что с тобой, матушка ты моя? — спросил смешливый, не сразу ею узнанный голос Шмалева.

— Ох, да ведь это ты, Борис Михалыч, — задохнулась Устинья. — Вот спасибо!.. Где мой участок-то?

— С удовольствием отведу тебя, Устинья Пална, — сказал Шмалев и, усмехаясь, взял ее под руку. — Слыхал, как тебя оскорбляли, и по-человечеству пожалел.

— Вот и спасибо, — бормотала Устинья, — спасибо тебе, Борис Михалыч… По гроб жизни спасибо!

— Чем богаты, Устинья Пална!

Шуру известили, что Шмалев исчез. Она только устало махнула рукой.

— От него больше вреда, чем толку.

Ее зоркие глаза давно уже заметили, что порученная ей бригада безнадежно отстала по сдаче. Если даже успеть обснять все яблони на участке, все равно времени так много потеряно, что все первые места будут завоеваны другими. Шуре вспомнилось, как Петря Радушев вчера перед отъездом шутливо внушал ей: «Ну, Александра, куда ни шло, второе место займешь!» Вот тебе и второе место — какой позор!

На дорожке показался Шмалев. Он шел, закуривая на ходу, и синий дымок его папиросы празднично, как лента, вился вокруг его плавно помахивающей правой руки.

— А ты, вижу, разгулялся, — прозвучал ему навстречу жесткий и тугой голос. Николай, бородатый молодожен, смотрел на Шмалева, возвышаясь над придорожными кустами своим массивным телом. — Александру подводишь, ребят сказками морочишь. Легкая жизнь у вашего брата. Доберемся мы до вас!

Шмалев приостановился и сощурился.

— Старайся, мы не против. Негодны здесь, так сборы недолги: баян под мышку и пошел счастья искать… И… прощай, ангел, до свиданья…

— Дьявол гладкий! — сказал ему вслед Николай.

Он увидел Никишева и, точно винясь, проговорил опять обычным мягким своим басом:

— Поперек горла встал мне человек, а как перешибить, воля твоя, не знаю.

После обеда сборщики заторопились. За Пологой свинцевело небо, шел низом резкий прохладный ветер.

— Как бы буря не грянула, разрази ее! Сейчас сырость для яблока — прямо смерть!

Даже капля дождя на глянцевитой янтарной кожице вредила бы яблоку, как оспа. Оно должно было дозреть в лежке сухим, не тронутым ни прелью, ни пятнами, ни червем.

Еще до сумерек счетчики успели сдать в склад яблоки.

— Ефим, выходит, первым! — изумился Наркизов (он шел вторым).

Ефим же заразил всех нетерпением:

— А ну, высчитывай показатели. Неча их квасить, объявляй!

И на собрании перед складом Наркизов громко зачитал отличные показатели Ефима Колпина.

Петря Радушев подоспел почти к самому началу. Он стоял в широких дверях склада и покрасневшими от дорожной пыли глазами озирал шумную толпу.

— Александра, здравствуй! — крикнул он, вытягивая жилистую шею и словно показывая всем, как приятно иметь дело с такой девушкой, как Шура. — Здорово, дорогая заместительница-бригадирша! Как дела?

Шура помахала ему, силясь улыбнуться.

— Ну, ну, высчитывай, брат, скорей! — заторопил Петря Наркизова, а сам все смотрел на Шуру, не замечая ее опущенного взгляда. — Как-то мои инструкции выполнили? А ну, чем все-таки мы тебя, Ефим Колпин, побили?.. Да читай ты! — нетерпеливо подтолкнул он Наркизова.

— О чем читать-то? — хмуро спросил тот.

— Фу, тюлень! Об Александре Трофимовне читай.

— Да не знаю я, что тут читать, — откровенно сказал Володя.

— Что так? — рассердился Петря. — Читай об Александре!

— Да бригада у Александры Трофимовны сдала позже других, — вяло заговорил Наркизов, боясь взглянуть в сторону Шуры.

— А первым кто? — подозрительно спросил Радушев.

— Говорю, первым — Ефим Колпин, — смущенно повторил Володя Наркизов. — Второй моя бригада, третья…

— Ладно! — грубо прервал Петря и сгреб шапку на голове. — Очень вами тронуты, Александра Трофимовна… Удружили, благодарим!

— Бывает, — слабо ввернул Ефим.

— А ты расти, Ефимушка, расти! — и Петря ударил его по плечу. — Ты всех перефорсил. Честь тебе и хвала, Ефимушка! А мою дурацкую башку за то, что бригаду сдуру доверил не тому, кому следовало, надо за волосья драть вот так, вот так…

И Петря с силой дернул себя за буро-желтые редкие волосы.

Никишев видел, как ушла Шура, низко опустив свою недавно гордую черноволосую голову. Андрею Матвеевичу вспомнилось ее лицо и взволнованное чувство живого общения с ее раскрывающейся в своих порывах, как цветок, богатой душой — в часы беседы с ней двух москвичей в ночном саду. С той Шурой ничего общего не было у этой бледной и молчаливой женщины, словно пришибленной сознанием своей позорной неудачи или своей невольной вины. Что же произошло с ней, отчего же бригада, только на один день доверенная ей Радушевым, оказалась на последнем месте по сдаче?

Профессионально-художническое чутье Никишева и стремление обязательно и, что называется, из первых рук разобраться в причинах явления, соединились с глубоким сочувствием к Шуре, с тревогой за нее — и потому Никишев, стараясь не возбуждать ничьего внимания, незаметно выбрался из толпы и пошел следом за Шурой.

Ее тихий голос, словно закипевший от тяжелого внутреннего потрясения, когда она на его вопрос ответила: «Потом скажу», все еще звучал в ушах Никишева, как призыв о помощи. Может быть, сейчас Шуре даже остро-необходимо высказаться, облегчить душу.

Шура шла так быстро, что Андрею Матвеевичу, отяжелевшему пятидесятилетнему человеку, приходилось почти бежать за ней.

Наконец она распахнула калитку и вошла в то зеленое преддверие большого сада, где стоял приземистый, черно-серый от старости домик бывшей «экономии», ныне скромное жилье Семена Коврина.

Здесь, в отсутствие председателя, было безлюдно и тихо, только низовой ветер с шумом раскачивал высокие кусты старой сирени.

Шура села на верхнюю ступеньку крылечка, охватила голову руками и на миг замерла в немом отчаянии и скорби.

Увидев перед собой Никишева, она опустила руки на колени и прерывисто вздохнула.

77
{"b":"836933","o":1}