2. Работать без прогулов.
3. Работать сдельно, без брака, признавая только «природный брак» (плодовые уродства).
4. Бороться с лодырями.
Впервые в жизни Ефим всенародно расписывался, обещая дать самую лучшую работу, на какую он только способен. В тот миг он даже забыл о нелепом, болтающемся наросте под большим пальцем правой руки, ловко взял химический карандаш и твердо подписал свое имя и фамилию. Он не мог не заметить тогда, что люди, обычно мало считавшиеся с ним и всегда обращавшиеся через его робкую голову к властной и крикливой его жене, теперь посмотрели на него другими глазами. Соревнуясь с самим Петрей Радушевым, «хватом до работы», он, Ефим, становился не только обстоятельным, но и по-своему значительным человеком. Он обещал, — следовательно, должен был сделать. И тут он вдруг пришел к выводу, что он, когда-то из милости взятый в мужья самой говорливой и румяной девкой на селе и даже детей заимевший от нее тоже как бы по милосердию ее, — он, Ефим Колпин, уж не такой все-таки пропащий и безнадежный человек. Да и как знать, не зря ли он так много давал спуску жене? Да и не зря ли он так безропотно склонял голову перед людьми? К нему за эти два дня уже не однажды приступало желание не только поспорить с женой, но и решительно опустить на стол кулак, не менее мужественный, чем у любого из соседей. Но пока еще ничего не было сделано, и Ефим робел, скисал, как мальчишка. Сегодня казалось ему порой, что жизнь обернулась вспять и пошла как попало, по колеям, а он топтался среди горланящих гостей, бессильный что-либо изменить. Люди вдруг зажили несчитанным временем: одни шумели и плясали, а другие, посоловев от Устиньиной браги, лениво перебрасывались глупыми шутками или безвольно сидели-посиживали, застыв в одной позе, сорили подсолнухами и будто не имели силы вырваться из этих темно-зеленых, как болото, сумерек, от этой не в меру распевшейся гармони, от этого тягучего безделья.
Наконец Ефим рассчитал, что лучше поскорее усадить гостей за стол, — поужинают и разойдутся.
— Пожалуйста, гости, к столу, — повторил он настойчиво, — на свету приятнее.
— А что, ребятки, верно ведь, дома лучше, — согласилась отдохнувшая Устинья. — На полу хоть ноженьки разойдутся. Эй ты, баян, катись сюда!
Ефим посторонился перед украшенным лентами черным телом баяна и тихонько ахнул про себя: уж очень побледнела невеста, как только баянист взглянул на нее. А когда баянист, на правах забавляющего «публику», потребовал, чтобы невеста угостила его, она покорно встала, чтобы служить ему.
Валя кормила Шмалева за столом, в углу, оклеенном пожелтевшим, засиженным мухами изображением Афонского монастыря.
— Эй ты, музыкант! — хохотала Устинья. — Гляди, как тебя уважают: сама молодая тебе подносит!
А Валя, «молодая», ходила по сбитым половикам, и странная скорбная гордость наполняла ее сердце. Ей было приятно, что столько людей пришли ради нее в их дом. Также приятно было думать, что не так-то просто теперь ее обидеть, когда в любую минуту ее защитит этот медлительный, бородатый, с хорошим басистым голосом человек, ее муж.
— Затрудняю тебя, Валечка, — мягко и виновато говорил Шмалев. — Иди веселись, мне немного надо.
— Разве мне трудно? — пробормотала она, стараясь не смотреть на дрожь его рук, принявших от нее чашку водки. Забыв о недавнем оскорблении, она теперь почему-то жалела Шмалева.
— Не расплещи, — шепнула она.
— Нет, я умный, Валечка, помню, что влага эта драгоценная.
Он выпил, тихонько крякнув, и той же дрожащей рукой потянулся к закуске.
— Устал, видно… много поиграть пришлось, — пожалела она.
— Для тебя, Валечка, с удовольствием.
Будто заглаживая свою недавнюю грубость, Шмалев упорно называл ее ласковым полуименем, как слабую и маленькую, как бы приглашая ее обращаться с ним так же дружески и просто.
А она как раз и не знала, как ей его называть, — ее теперешнее положение уж слишком было непохоже на недавнее прошлое, два года назад. Тогда она звала его Борис Михайлович, и в этом были законные почтительность и отдаленность, хотя обид настоящих от него, пожалуй, и не было: он просто не замечал ее существования на свете. Она при каждом его обращении к ней терялась до того, что не сразу обретала голос для ответа. Правда, он был хозяйский сын, а она — «девчонкой для услуг». Мать перед смертью передала ее сестре своей, Устинье, но тетка жила далеко, в другой деревне, а Вале пришлось остаться у дедушки. После его смерти ее взял «по доброте» дедушкин сосед, Михаил Иванович Шмалев, у которого был хороший двухэтажный дом на правом берегу Пологи. Дом стоял в степи, далеко за деревней, окруженный высоким забором. Сад, огород, крепкие службы, кладовушки со всяким добром, машины охранялись по ночам спущенными с цепи двумя псами-волкодавами. Михаил Иванович часто ездил в город, торговал всякой всячиной, а домой возвращался всегда веселый, с покупками. Часто к нему езживали, похоже, торговые люди, и Валя прислуживала гостям. Ей шел тогда тринадцатый год. Она безропотно исполняла любой хозяйский приказ, думая только о том, чтобы не было «промашки»; с простодушной благодарностью, крестясь, садилась к хозяйскому столу, привыкнув считать его единственной заслуженной оплатой ее несовершенных трудов. Страхом ее хозяева не угнетали, Михаил Иванович буен бывал только в хмелю, да и тогда ей, неизменно старательной и верной «девчонке для услуг», бояться нечего было. Но хотя она была сыта, ретиво работала и крепко спала, она сознавала, что есть другая, отличная от ее жизнь. Ей было также ясно, что та жизнь не для нее, но следила за ней она жадным и робким глазом, изнемогая от удивления, смутных дум и восторга. Такой именно жизнью жил Борис Шмалев. Единственный сын и баловень старика, он вырос ловким и удивительным человеком, которому все удавалось. Он властно и весело распоряжался по дому, легко укрощал страшные для Вали машины, которые сеяли, косили и потом покорно замирали в широкой пасти крытых железом сараев. Насвистывая, он уезжал в город и возвращался оттуда со множеством всяких новостей; ему всегда было о чем порассказать и чем удивить людей.
В деревне Шмалевых не любили — завидовали им, как простодушно объясняла про себя Валя. Но девушки заглядывались на Бориса Шмалева; были и такие, что без стыда «набивались» к нему, но он о женитьбе не думал. Ходили слухи, что в городе он тайком любится с какой-то образованной девицей, которая принимает его ночью по черной лестнице, боясь строгого отца.
Зимним полднем, когда трещала каждая веточка, мохнатясь от мороза, а особенно на «масляной» Борис Михайлович, стоя в санях, катался по селу, без шапки и рукавиц. Его русые волнистые волосы вихрились над порозовевшим лбом, широкие полы ярко-рыжего полушубка раздувались, как паруса бешеного корабля. На груди и рукавах полушубка нарядно пестрела вышивка зеленым, синим, малиновым. Вальке, тихонько вздрагивавшей у ворот, казалось, что оранжевый этот полушубок осыпан любимыми ее цветами — розовым сладким клевером и синими звездами васильков. Она мерзла, но не было сил уйти, оторваться от зрелища этой удали, бесшабашной силы, веселья и красоты. Топоча валенками по хрусткому, как рафинад, снегу и жмурясь от пожара красок, она взирала на этого вихревого всадника с баяном, как на существо высшей, отборной, недоступной человеческой породы. Ночью, перебирая в памяти мельчайшие подробности этого сияющего, нестерпимого в обаянии своем явления, она плакала о себе и о многих, кто, как ее мать-вдова, только и знал убогую жизнь, однообразную, жесткую, как многодневный, завалявшийся хлеб. Но приходило утро, и Валя, привычно отдаваясь каждодневным хлопотам, уже совестилась ночных слез о своей судьбе, кем-то заранее ей данной, как веснушки, как каштановая ее коса, как неловкая, вразвалочку походка, от которой она так часто страдала. Она не могла изменить походки, не умела она и победить судьбы.
Михаил Иваныч однажды, сильно выпив, начал было приставать к Вале, но чуть не был избит сыном. Тогда она стала бояться хозяина и уехала к тетке, благодарно унося в памяти не запятнанный ничем образ своего защитника. Прошел год — и вдруг Борис Шмалев появился на пороге теткиной избы. Он сказал, что Михаил Иваныч скрылся от властей, где-то мыкается, может быть даже и умер, а их, Шмалевых, лишили всего имущества, что он, Борис, сейчас просто нищий, батрак, у которого остался только один верный друг— баян. У Вали закружилась голова от счастья видеть его, говорить с ним, от жалости и страха за него. Она поняла, что «над ним горе стряслось», и, полная самого чистого и горячего беспокойства, согласилась на его просьбу: подтвердила при всех, что Шмалев был батраком, с которым когда-то работала вместе.